Мне даже не пришлось охотиться на него после памятной стычки у Наташи, не потребовалось бить при всяком удобном случае, так он резко съежился и пал, и я мог только потирать руки и вволю хохотать, замечая неоспоримые факты его вырождения. В приливе бодрости я поступил в институт и там завершил свое образование, достигши диплома инженера жилищно-эксплуатационного хозяйства... успех, не так ли? недурно, а? согласись, Кроня! Однако не выказала Надя восторгов по поводу этих доказательств моей жизнеспособности. Она ведь запускала меня, после Наташи и моих мнимых измен, в мясорубку, а не в свободное плавание, домогалась, чтобы я развивался в нужном ей направлении и никак иначе. Энергично, и даже слишком, прокручивала она меня на предмет ловкого жизнеустройства, так что когда я торжествующе взмахнул зажатым в руке дипломом, она тут же сочла возможную в русле обретенного мной образования должность невыгодной, у меня, мол, не выйдет, как у других, более оборотистых. Помещен я был, с вмененной мне тотчас же ролью главного гарсона, в ресторан Порфирия Павловича, а затем, под руководством все той же Нади, и заменил старика на посту владельца, когда тот помер. Я тихо и послушно превращался в инструмент, с помощью которого благоверная созидала нашу личную сферу жизни, объяснимую с точки зрения материализма и бесконечно далекую от идеалистических настроений, некогда воплощавшихся в чудачествах Розохватова и горделивой обособленности Наташи и ее единомышленника Тихона. Не заскучать, не взвыть и не проклясть такую жизнь мне помогал единственно плачевный пример Флорькина, не имевшего над собой никакого расчетливого и цепкого руководства и падавшего все ниже. Но с рестораном вышло нескладно. Я быстро прогорел и за гроши сбыл его, а сам втиснулся в тухленькую контору, что-то там эксплуатирующую по моей специальности, где зажил хрестоматийным чиновником, седеющим и неотвратимо прокисающим. Вот только не жирел, худ я и теперь, худ и нервозен, взвинчен, а вообще-то до того потерялся и оскудел, что не знаю, как и рассказать о безмерном недовольстве мной, пережитом Надей, о том, как она хирела, бледнела и принимала испитой вид, мучаясь из-за новых и, судя по всему, уже окончательных фактов моей несостоятельности. Ну, сначала она, услыхав о конторе, взвилась, ногами затопала, за волосы хотела меня дергать, полагая, что я все еще в ее власти, но что-то уже незаметно переменилось в моем естестве и общем смысле моих настроений, и я, как только она подступила со своими угрозами и покушениями, вдруг беспорядочно зацыкал, захлестнул ее волной дикой ярости и исполнил какой-то сумасшедший танец, да с такой праздничностью, как если бы отплясывал на ее поверженном и бездыханном теле. Она опешила, смолкла надолго, тогда же и пошла на убыль. И вот что следует сказать со всей определенностью: краше в гроб кладут, чем ныне моя Надя.