Хорошо, удобно, уютно тем, из славной и строгой, недоброй комнатки, где умер мой друг Петя и куда не доносится с улицы ни звука, где живешь словно в вате или в безвоздушном пространстве, смотреть на нас как на несуществующих, как на пустое место. Они прекрасно обойдутся без Пети, да и без меня тоже. Они, наверное, достигли всего, к чему стремились, если они действительно стремились к чему-то, завладели всем, что им когда-либо показалось полезным и нужным, они сосредоточены на своем, на себе, роскошны, убийственно прямолинейны, когда находят это необходимым, и феноменально увертливы, когда их хотят настичь, а то и загнать в угол. Несокрушимой стеной отчуждения они защищены, заграждены от простых смертных, и мне остается лишь молча изумляться им и всем стосковавшимся по любви сердцем ненавидеть их.
Я не знал, как жить без Пети. Жилось спокойно, никто меня не тревожил, ни о чем не спрашивал, не интересовался, как там Петя, что поделывает, а если покинул нас, то по каким причинам, не пал ли жертвой чьих-то козней, не был ли отравлен соперниками, недоброжелателями. И почему в том злосчастном доме не видать никакого расследования, никаких последствий и беспокойства? Разве Тихон не крикнул напоследок как бы вдалеке, чтоб ничего не трогали или что-то в этом роде, не скомандовал: пусть выползень разбирается!.. Или я ослышался, вообще ошибся, и Тихон требовал к расследованию не какое-то там странное, едва ли не фантастическое существо и уж тем более не меня, а того же, скажем, Петю? Он, может быть, колдовал, воздействуя на умершего федоровскими научно-религиозными методами или просто указывал, что спрос с Пети, а не с него, Тихона, и его единомышленников. Но у кого же спрос с Пети по-настоящему, как не у меня? Без него я остался темным, невежественным, пустеньким, я ожесточен, и мне представляется, что меня подвергают невероятным испытаниям, что на меня обрушиваются всемирные войны, несправедливости, безжалостное угнетение; мнится мне, что я подвержен абсолютному незнанию смысла и цели. Мне, в отличие от Пети, неведома целительная сила исповеди, я, образно выражаясь, сухая земля, ждущая дождя. Но кому исповедоваться? Кто способен оживить меня, одухотворить?
***
Стоило подумать о доме, впитавшем без остатка Петины приключения, как внутренний голос принимался въедливо надиктовывать весомое, но до крайности неудобное окончание некоторым образом обрамляющей мысль фразы, вот оно: "где и я чуть было не погиб". Легко усваивается роль "и" в этом построении слов - связующее указание на Петю и округло, с какой-то прихватистой грацией нацеленные на меня возможности настигшей его смерти. Без этого "и" фраза выглядела бы внушительнее и как бы достоверней. Но отнюдь не удобней, не комфортней. В целом слова глупые, даже кощунственные, поскольку я лишь воображаемо опередил своего друга, и в действительности мне ничто не угрожало ни в следовании за ним, ни теперь, когда опасности и риски его пути сделались очевиднее. Так вот, упомянутый дом я, сбежав из него в роковой для Пети час, старался нынче обходить дальней стороной, и это было досадно, потому как я полюбил прогуливаться в парке, на краю которого он размещался, и в таком еще недавнем прошлом тайно простаивал там под деревом, любуясь таинственной Наташей в освещенном окне. Сохранялась определенная связь между теми вечерними бдениями, Петиным поэтическим порывом, заведшим его некогда в трясину безответной любви, а затем и в неясную, неочевидную западню так и не оглашенной поэмы, и последней отчаянной истерикой, загнавшей не получившего признания поэта под стол. Мне казалось иной раз, что эта связь плетется не только в моей памяти, но словно бы и где-то вовне.