Я поставил пластинку. Граммофон заиграл вальс из «Веселой вдовы». По-видимому, в доме жили немецкие офицеры. Мы увидели палаш, каску, флаконы с духами. Лум-Лум вылил духи себе на бороду и нахлобучил каску, я прицепил палаш, и мы кружились под звуки вальса из «Веселой вдовы». Потом нам надоело, мы пошли шарить в буфете. Там оказалось вино. Это было поммери.
— Жизнь, право, не так уж прекрасна, Лум-Лум! — сказал я. — Разопьем это вино, хоть оно и краденое.
— Ладно, — согласился Лум-Лум, развалясь в кресле. Он пришел в хорошее настроение. — Не откажите только в любезности налить и мне, полковник. Выпьем за некоторых убитых, и черт с ним, что будет завтра!
Мы пили вино, слушали граммофон и громко смеялись.
Кончился ли бой на кладбище, мы не знали, и это было нам безразлично.
Стуча подковами по мостовой, прошла линейная пехота. Солдаты размыкали ряды, чтобы обойти убитых, валявшихся посреди дороги, и с изумлением оборачивались в ту сторону, где играл граммофон.
Лум-Лум высунулся в окно.
— Ребята! — кричал он. — Приходите потом к нам потанцевать, у кого будут ноги!..
Лум-Лум валял дурака.
— О, поверьте, достойный Самовар, — сказал он мне, — я глубоко сожалею в этот час, что вы не бабенка. Иначе на сей постели я воздал бы вам почести, достойные этого ранга.
Мы веселились. В ход пошла четвертая бутылка поммери. Мы вспомнили о капитане.
— Выпьем за его здоровье! Он был дорог всей роте.
Мы почтили память капитана вставаньем, чокнулись и поставили новую пластинку. Это было «Аргентинское танго».
— А ведь он помер без причастия, наш капитан, — сказал я.
Лум-Лум рассмеялся.
— Верно! Было бы у него время, он бы, несомненно, позвал аббата, чтоб исповедаться и причаститься. Такие любят причащаться.
— Подумаешь, — сказал я, — что тут любить?!
— А как же! Человек всю жизнь таскал с собой поганую душу. Думаешь, он не знал, что у него душонка поганая? Знал. Но он ее любил, он бы ни за что не обменял ее на лучшую. А когда горнист играет околевание, такому типу становится страшно, он боится, что на том свете его будут жарить на сале за такую душонку. Он хочет отдать ее на хранение господину аббату, вообще отделаться от нее… Только не удалось это нашему капитану, Самовар, мы его и здесь неплохо зажарили…
Мне пришла в голову одна подробность.
— Лум-Лум! — сказал я. — Если не вся рота перебита, то люди могут заинтересоваться, почему это пуля с кладбища забралась капитану в коробочку через затылок, вместо того чтобы пройти через лоб. И как раз когда, кроме нас с тобой, там никого не было! А? Твое мнение?
Лум-Лум помолчал. Мой вопрос озадачил его.
— Значит, Самовар, по-твоему, надо пойти на всякий случай пробить ему лобик? — спросил он.
Пластинка вертелась на граммофоне. Мы не дослушали ее, взяли оружие и пошли в сторону кладбища.
Капитан Персье лежал на прежнем месте. Но сделать с ним то, что мы задумали, уже нельзя было: шагах в десяти выстраивались остатки марокканского батальона. Войска, взявшие позицию с бою, передали ее линейной пехоте, а сами уходили назад, в тыл.
Нас сразу потянуло подальше от этого места. Мы точно забыли, зачем пришли. Мы сказали марокканскому сержанту, что потеряли свою часть, и он позволил нам стать в ряды.
Марокканцы покачивались, как пьяные, и не узнавали друг друга. Никого не удивило, что и мы еле держимся на ногах: все были пьяны от шума, от исступления, от вони.
Нас увели в деревню, где была база колониальной дивизии. Здесь мы с Лум-Лумом встретили знакомого легионера Поджи из четвертой роты.
— Сегодня, старики, будет хорошо насчет жранья, — весело сообщил Поджи. — Сегодня жранья дадут богато, потому что многие не сядут за стол. Идем к арабам! Они уже варят кус-кус.
Мы вошли во двор, где толпились тюркосы. Люди сидели вокруг костра в нетерпеливом ожидании. Они смотрели, как работает повар. Гнусавые арабские флейты, всхлипывая, пели о тех, кто под знаменем Магомета и его дочери Фатьмы погиб на поле брани от руки неверных. Страна вечной услады будет обиталищем этих избранных. Там будут они есть кус-кус и мешуи. Гурии будут служить им.
Приторный запах вареной баранины подымался над котлом. Повар, голый по пояс, швырял в свое варево пригоршни чесноку и перца и целые веники лаврового листа. Он деловито помешивал в котле огромной ложкой и выплескивал накипь. В лихорадочном огне костра его тело отливало бронзой. Голова у повара была побрита, лишь клочок волос оставил правоверный в честь пророка.
Уже было совсем темно, когда мы стали есть жирный и пряный суп и разрывать руками громадные куски мяса. Мы ели с тем же азартом, с каким утром убивали. Все неизрасходованные остатки сил были обращены на поглощение пищи. В котле лежал рацион живых и паек убитых. Мы съели все.
Ослабевшие и пьяные, мы стали отваливаться от котла, лишь когда еда была вся истреблена.
Мы лежали на траве — Лум-Лум, я, Поджи из четвертой роты и трое арабов.
— О слава баранины! О добродетель еды! О красота туго набитого брюха! — тяжело дыша, бормотал Лум-Лум. — Если я умру сегодня ночью, Самовар, напиши на моей могиле: «Он умер, хорошо поев». Благодарю тебя заранее.