В Блуа, в казармах сто тринадцатого линейного полка, который в то время уже был на фронте, нас ждали прибывшие из Северной Африки инструкторы — солдаты, капралы и сержанты Иностранного легиона. Мы впервые увидели легионеров. Это были матерые волки пустыни. Зной и ветры Северной и Экваториальной Африки, Индокитая и Мадагаскара обожгли их лица. У них были острые глаза, точные движения, повелительные голоса. Мы смотрели на них со смешанным чувством любопытства и тревоги.
Капрал, к которому попали мы с Незаметдииовым, был небольшого роста, подвижной, быстрый в движениях блондин с наглыми глазами. Легионеры звали его Шакалом.
Это был Миллэ.
Незаметдинову военное обучение не давалось. Он был неповоротлив и неуклюж. К тому же он не понимал по-французски. Мы переводили ему слова команды, но он плохо понимал и по-русски.
Миллэ это выводило из себя. У него передергивалось лицо. Рубец на левой щеке — в Аннаме какой-то туземец хватил его жилой носорога — багровел и сжимался. Миллэ обзывал Незаметдинова верблюдом, медведем, бревном, скотиной и падалью. Но Незаметдинов не понимал и этого.
Незаметдинов был одинок. Он тосковал.
Очень скоро его отправили на фронт.
Смерть скакала на огненных копытах, и белье кишело вшами.
Одно было хорошо — Миллэ остался в Блуа. Однако прошло несколько недель, капрал прибыл с командой пополнения на фронт и попал как раз во вторую роту, во взвод Незаметдинова.
Для татарина снова начались горькие казарменные дни. Капрал придирался к нему, назначал на внеочередные наряды и дежурства, пулеметной своей скороговоркой давал ему издевательские поручения вроде: «Поди принеси ключи от окопа второй линии». Незаметдинов не понимал, он только по лицам товарищей видел, что капрал над ним издевается.
Однажды ночью я услышал плач.
— Чего ты ревешь, Незаметдинов?
Татарин отвернулся.
После ранения я попал в госпиталь Отель-Дьё в Париже.
Однажды утром, едва раскрыв глаза, я увидел новых соседей. Это были Ренэ и Незаметдинов. Я подумал, что у меня опять начался бред: прошло три недели, как я оставил их на фронте, и вот они рядом со мной.
У Незаметдинова была перевязана нога. Ренэ был весь забинтован и обмотан, как египетская мумия. Это мешало ему говорить и даже писать. Он с трудом нацарапал на клочке бумаги:
«Наши артиллеристы — свиньи! Они укоротили прицел и посолили нас шрапнелью, когда мы обедали. Кроме меня и Незаметдинова ранены были капрал Миллэ (ура!) и Бейлин. Не знаю, куда их эвакуировали».
Незаметдинов ничего не сообщил. Ему было не до того — очень болела нога.
Радость нашей встречи прошла через пятнадцать минут. Больничная скука сменила окопную. Обходы врачей, мучительные перевязки, вонь, стоны, плач, бред, скверная еда…
— Зачем на война пошел? — простонал однажды молчаливый Незаметдинов.
Я сначала подумал, что вопрос относится ко мне.
— Долго рассказывать, — ответил я.
Но я ошибался, Незаметдинов обращался не ко мне, а ко всему миру и прежде всего к самому себе. Это самого себя с упреком и горечью спрашивал он: «Зачем на война пошел?»
Он часто повторял этот вопрос.
Нас всех троих выписали одновременно и отправили в депо на формирование, в Блуа — туда же, где мы проходили подготовку в самом начале войны.
Вот он снова, тихий, провинциальный, древний город, голубое небо Турени, фруктовые сады, мелководная Луара, рагу из кролика, жареные улитки и непобедимые патриоты в мелочных лавочках, в кофейнях, парикмахерских и бильярдных.
Вот они, старые, знакомые казармы. Вот она, базарная площадь, где мы производили учение. Невысокие, но крепкие дома мягкой романской архитектуры все так же окружают ее. Сады, церковь с высокой колокольней.
Но еще выше церкви деревянное здание хлебного рынка.
В телегах, запряженных ослами, мулами и крутоспинными арденами, на площадь все так же приезжают каждое утро дородные крестьяне в широкополых шляпах и синих блузах и крестьянки в высоких корсетах и сарпинковых кофтах.
На фронте убивают их сыновей? Что же, ничто не делается без воли божьей. Но не всегда карает господь, он также посылает великое и светлое утешение: город и война щедро платят за зерно, за овощи, за сено, за молоко, за мясо, за вино, за фрукты.
Крестьяне прячут за пазуху тугие кошельки и заходят в церковь — оставить денежку богу. Они подкрепляются коньяком в базарных трактирах и уезжают назад, в свои сытые деревни, в прозрачную и богатеющую Турень.
Вот они, крутые переулки, по которым некогда ходили мы на стрельбище, за Луару. Небо еще не успевало налиться своей густой синевой. Оно еще стояло бледное в эти ранние часы, его ясная голубизна была светла, как она бывает светла только в Турени.
Запевала Моризо откашливался, когда мы подходили к мосту. В его мягком, грудном баритоне возникали голоса других солдат, которые ходили по этим переулкам и пели песни задолго до нас. Под этими балкончиками, обвитыми плющом, солдаты первых Валуа прощались с неверными красотками, отправляясь воевать во Фландрию или Пиренеи. Мушкетеры Мазарини скрещивали шпаги на этих узких тротуарах. Гасконские кадеты бились в этих темных кабачках…