Он был ко мне очень ласков, очень был внимателен, предупредительно вежлив. С большим желанием слушал меня и выполнял все, что я просил, тем более что его приятно удивила простота задачи. Он очень хотел выговориться, но я сказал, что не буду задавать ему вопросов на политические темы: я все прекрасно понимаю и политический контекст мне не интересен. И он сначала пожалел, что лишился такой трибуны, потому что он осознавал, что картина останется и все будут знать, что он думал, как он говорил… Сначала он был обеспокоен тем, что такая роль ему предоставлена — музыканта, а не политика. Не совсем, не моментально понял преимущества этого положения. Зато в итоге он остался в истории мудрым человеком, не произносящим лозунгов и не проклинающим Россию, коммунизм или что-то там еще. Он остался музыкантом, который находится на распутье. Каждый гуманитарный человек всегда находится на распутье, когда речь идет о категориях общественных или политических, потому что теоретически нельзя принимать ни одной из сторон. Как это практически осуществить? Трудно найти решение. В конечном счете я доволен тем, как повел себя герой «Простой элегии» тогда и как он повел себя потом. При всех соблазнах он страшных ошибок не совершил, он все же остался в границах вот этой своей гуманитарной природы.
Все очень просто. Мне сказали, что в Петербург приезжает его сын. Я до этого был знаком с дочерьми Шаляпина, у нас были хорошие отношения, и они все время говорили о его сыне. Мы договорились с руководством шаляпинского музея, что как только он соберется приехать, мне тут же сообщат. Но они, кажется, только за два дня до приезда сообщили, поэтому очень трудно было организоваться, найти пленку, оборудование… Но в конце концов удалось. Было небольшое количество черно-белой пленки. Но меня это вполне устраивало.
Потому что оно живое, его надо снимать так. Сохранить реальный цвет лица, его живость и то, что он живет лишь мгновение. В отличие от его батюшки, у которого была жизнь вечная — и в лице, и в мгновениях, и в паузах.
Да, это митинг. И еще там есть сцена, где люди колбасу покупают. Это мы в Елисеевском[27]
снимали. Такое положение было, что люди уже погибали от бескормицы, просто непонятно было, что делать, — и вдруг привезли эту колбасу. Нам директор этого магазина разрешил привезти камеру, поставить за дверь и через зеркальное стекло снимать. А потом мы просто выставили камеру за спину продавщицы, и это никого не интересовало — всем было так важно, достанется ли им колбаса! Но при этом люди вели себя очень по-человечески, там не было драк, это был тот самый последний петербургский люд, который, что называется, урожденный. И была задача сделать это на максимально длинном кадре, чтобы психология очереди сохранилась. Вот и всё.Не знаю. Вероятно, она передает какое-то настроение. Пятая симфония, она ведь перед Шестой симфонией[28]
— и это предчувствие такое. Предчувствие чего-то неокончательного и чего-то того, что будет длиться бесконечно. Так оно и получилось: оно ведь до сих пор длится — я имею в виду состояние людей. Эти люди никогда не решат своих проблем, и эти проблемы здесь никогда не будут решены.Это народ, от которого он произошел, от которого он оторвался, — и тем не менее все признаки народа сохранились в его лице. Он сын великого человека, но в сыне великого человека все опять возвращается к началу — от величия к обыденности. Плохой актер, игравший где-то в голливудских картинах, но сохранивший шлейф великого отца, эти манеры… К сожалению, это так — но что тут сделать? Такая судьба у человека.
Так нельзя сказать: он как человек имеет свои достоинства. Он был прост, без всяких вычурностей, без капризов, вел себя очень достойно. Просто видно по уровню запросов, по уровню культуры, что ничего, кроме внешнего сходства, Господь ему не передал или он не сохранил на жизненном пути своем. Сложись по-другому судьба его — и он вполне мог в каком-то сереньком заношенном пиджачке оказаться в этой очереди и так же стоять, как эти люди, взять триста граммов вареной колбасы или не взять.