Самым первым из мужчин подоспел Аврум. С бесстрашием, приобретенным в многочисленных баталиях, которые разыгрывались у него в корчме, он вбежал во двор и бросился к Василе:
— Будет, любезный!.. Слышишь?.. Но, но! Будет!
Но Бачу ничего и не слышал, а когда Аврум уцепил его за руку, занесенную для удара, он стряхнул его, как перышко, и еще яростнее ударил дочь. Она лежала без движения ничком, все так же не разнимая рук на животе, издавая протяжные, редкие стоны.
Женщины и дети, кто только успел что увидеть или услышать, передавали по селу весть, испуганно тараща глаза:
— Василе Бачу вот уже час колотит Ану и грозится убить ее!..
Сбежались жившие по соседству мужики, понукаемые женами, и стали унимать Бачу, но не подступались к нему, как Аврум, потому что в своей загороди всяк себе хозяин и чужим туда нечего соваться. Василе Бачу, раздосадованный толпой зевак, чтобы избавиться от их надоедного нытья, уволок полубеспамятную дочь в дом, запер дверь и там продолжал еще яростнее избивать ее. Крики Аны заслышались снова, но глуше:
— Не убивай!.. Прости меня!.. Папаня!..
Люди, столпившиеся на дворе и на улице, крестились, качали головами, одна из старух ломала руки и говорила всем:
— Обезумел Василе, люди добрые, он ее не выпустит живой!..
Флорика, дочь вдовы Максима Опри, была первой очевидицей расправы. Видя, что никто не может спасти Ану из лап отца, она помчалась к учителю и попросила его пойти поскорее, утихомирить Василе Бачу, а то он никого и слушать не хочет, нехристь. Херделя вскочил, надел шляпу и побежал к месту происшествия, рассчитывая, что Бачу, при всей его дури, все же усовестится и перестанет, если он ему прикажет. Флорике пришлось остаться и рассказать по порядку, как было дело. Барышни и г-жа Херделя ужасались дикости пропойцы Василе и, как полагается, кляли и всячески бранили его. Потом Гиги, а следом за ней Лаура и мать, вышли на балкон послушать крики Аны. Но оттуда им ничего не было слышно. Народ на улице суматошился еще больше. Люди сбивались в кучки, переговаривались, то и дело показывая в сторону злополучного двора, кто удивленно, кто озабоченно… Во дворе у Гланеташу Ион с непокрытой головой стоял как вкопанный, насторожив уши в сторону села, его костистое лицо дышало каким-то странным довольством; Зенобия выглядывала из ворот, точно выискивала, с кем бы перекинуться словечком и разузнать подробности.
— Ты слышал, Ион, что вытворяет Василе Бачу? — крикнула с балкона Гиги дрожащим от жалости голосом.
— Ясное дело, слышал, — отозвался тот, невозмутимо пожимая плечами.
— Вот ужас-то! — проговорила Лаура, содрогаясь.
— Ничего, так ей и надо! Пускай хорошенько отдует, ей следует! — добавил Ион со злой ухмылкой, и лицо его потемнело.
— И тебе не совестно так говорить, висельник, окаянная твоя душа! — взорвалась разгневанная г-жа Херделя. — Вы вот губите девок, бесчестите их, да еще потом потешаетесь над их мученьями! Мерзавец!..
Ион опять пожал плечами в знак того, что все ее ругательства ему в одно ухо вошли, в другое вышли. Но потом, заслышав голос учителя, который возвращался домой и громко разговаривал с Мачедоном Черчеташу, он быстро ушел в сени.
— Да что там такое, господин учитель, что за диво случилось? — спросила Зенобия, не сдержав любопытства.
— Спроси лучше у своего чадушки, он больше всех знает! — сердито ответил ей Херделя.
— Пока я подоспел, он уже и драться перестал, — рассказывал он нетерпеливым домашним, поднимаясь на галерею. — Она, бедная, полумертвая. Я видел ее. Прямо сердце разрывается. Вся в крови, а уж избита — живого места нет!.. Вот несчастная-то, бедняга!..
Сейчас Василе угомонился немного. Я его отчитал, да попусту. Он говорит, что Ана пятый месяц беременна от Иона Гланеташу, за это он и бил ее.
На другой день Василе Бачу с утра засел в корчме и пил до позднего вечера в одиночку, насупленный и молчаливый; по временам стучал кулаком по столу с такой силой, что Аврум вздрагивал у себя за стойкой и быстро взглядывал, не разбил ли тот бутылку или стакан; потом по-честному расплатился, пошел домой, а там опять набросился на Ану, и без того всю в синяках, и бил до тех пор, пока ее не отстояли соседи.
На третий день он как будто приутих. Среди дня он взял Ану за руку и стал говорить ей очень спокойно, но опять с тем же холодным, особенным блеском в глазах, так ужаснувшим ее третьего дня:
— Послушай меня, дочка, и хорошенько запомни, что я тебе скажу. Я человек старый и хлебнул горя на своем веку. Вот не послушалась ты меня, и круто тебе пришлось… Теперь что ты будешь делать? Оплошала, дело ясное, да кто не плошает. На то мы и люди. Но коль умела ошибиться, умей и поправиться, а то ведь грехи любезны доводят до бездны… Вот я тут думал про себя и раскидывал мозгами, меня-то жизнь больше потрепала… Брюхатую тебя, сама понимаешь, никто не возьмет…
Василе Бачу остановился, скрипнул зубами. Но он пересилил злобу, сглотнув слюну, вытянул шею и продолжал помедленнее, снова смягчая свою речь: