Он прекрасно написал об этом в эссе "Состояние, которое мы называем изгнанием" (6:27–37). Это его самые серьезные и значительные размышления на этот счет. Мне кажется, он упивался своим положением изгнанника. Иосиф ведь был в высшей степени честолюбив и воспринимал изгнание как возможность занять еще больше места, привлечь к себе внимание. Огромным преимуществом, на мой взгляд, было именно то, что он оказался вне своей языковой и литературной среды; он мог повторить слова Томаса Манна, который, будучи в 1940-х годах в эмиграции в Южной Калифорнии, сказал: "Где я, там и немецкая литература". То же мог сказать и Иосиф: "Где я, там русская поэзия". Он чувствовал, что никоим образом не утратил положения, которое считал по праву принадлежащим ему — положения великого русского поэта. Зато у него была возможность воцариться на практически нетронутой территории, среди людей, читателей и поэтов, которыми он одновременно восхищался, наслаждаясь их обществом, и над которыми чувствовал нечто вроде превосходства. Он чувствовал себя настолько выше их, что позволял себе, опять же этим наслаждаясь, льстить американцам, льстить их стране, крича на всех углах о том, какая замечательная страна — Соединенные Штаты.
Сомневаюсь, чтобы он думал так на самом деле. Меня всегда поражало, как он любил производить впечатление, как упивался тем, что знает больше своих собеседников, что его ценности и жизненные принципы неизмеримо выше, чем у других.
Думаю, нас связывало — помимо эмоциональной привязанности — именно то, что, как он сказал мне чуть ли не в самом начале, я была единственной американкой из всех, кого он встречал, кто руководствовался бы теми же высокими жизненными принципами, что и он. Поэтому я вовсе не типичная американка. Я, так сказать, европеизированная американка, причем по собственной воле.
Нравственные стандарты. У меня они, если говорить в общем, выше, чем у Иосифа, но дело не в этом. Я имела в виду нравственные стандарты в отношении к литературе, понимание того, что писательство — высокое призвание. Иосиф, бывало, подсмеивался надо мной, обижал меня, льстил мне — все вместе взятое, — говоря: "Сюзан, твои стандарты слишком высоки для меня; я — шлюха, а ты — нет. Я проститутка. Я угождаю людям, которых не уважаю, а ты нет". Он действительно говорил подобные вещи. Думаю, у меня тоже бывали моменты, когда приходилось идти на компромисс. Он прямо говорил мне или заставлял верить, что я единственный человек, с кем он по-настоящему общался в свои первые годы в Америке. Мы часто и подолгу беседовали, потому что я — добровольно европеизированная американка.
Уверена: Иосиф воспринимал изгнание как потрясающую возможность стать поэтом с мировым, не только русским, именем. Но, разумеется, прежде всего он был русским поэтом. Однако перемена империи, как он выражался оказалась к месту. Помню, как в году 1976—77-м он, смеясь, говорил: "Иногда мне так странно, что я могу писать все, что вздумается, и это будет напечатано. Мне как будто чего-то не хватает!" Думаю, он упивался Америкой, чувствовал свое превосходство над Америкой.
Его издатель. Главным же образом сам Иосиф. Он был необычайно продуктивен и уверен в себе. Как я уже однажды говорила, он ворвался к нам как снаряд, пущенный другой империей, вооруженный не только собственным гением, но высоким, взыскательным чувством превосходства поэта над другими людьми, свойственным русской литературе.