Это получалось помимо его воли. Помню, как я как-то раз открыл "Ньюйоркер" и наткнулся на одно из тех стихотворений, которые он называл эклогами, — большие отрывки разбитых по строфам стихов, полные самых разных смыслов и метафорических сдвигов, с непонятным началом и практически таким же непонятным концом: достаточно густые дебри, чтобы сначала привести читателя в замешательство, а затем подавить его окончательно. Я восхищался их внутренней логикой, интеллектуальным импульсом и силой воображения, вызвавшим их к жизни, и все же мне мешало то, что я для и, главное, себя определил как некую метрическую странность, особенно в том, что касается переносов. Фраза, скажем, требует, чтобы строка не заканчивалась в положенном месте, а переходила в другую, но для этого нужно сделать большой широкий шаг, не обрушиваться всей тяжестью, а плавно взмыть, как лошадь над препятствием, и плавно же приземлиться, общем, я отметил несколько мест, где, как мне показалось, стих ступал тяжелой поступью, и отважился заговорить об этом с Иосифом, когда мы встретились в очередной раз. Но Иосиф сдаваться не собирался. Он стал читать эти строки с таким ритмическим напором, что привычные английские ударения и интонация смещались, уступая место, как я понимаю, русской интонации, русской мелодии стиха. И я решил больше об этом не заговаривать. Лучшее объяснение всему этому было, как вы помните, написано Дэнни Вейсбортом, замечательный стереофонический анализ, ибо ухо Дэнни подобно шкале, с помощью которой можно вычислить до мельчайшего градуса, что звучит по-славянски, а что по-английски, никого при этом не раздражая и не вызывая лишних вопросов.
Ну, во-первых, английские рецензии всегда более резкие — так уж повелось. Прокурорский тон издавна оттачивался в оксбриджских семинарах. Кроме того, существует простой культурный факт — по эту сторону Атлантики ухо до сравнительно недавнего времени было настроено скорее на традиционные ямбические размеры. От Ирландии до Австралии в программы университетских курсов обязательно вклю чалась история стихосложения, поэтому образование, которое получал даже среднии студент, подразумевало, что определенный метрический диапазон является нормой. Та-та, та-та, та-та принималось как данность. Когда дело доходило до чтения, до восприятия на слух, существовало нечто вроде соглашения, покоящегося на определенных условностях. Можно, если угодно, назвать это "строгим колониальным воспитанием", по горькому выражению Шейбин из стихотворения Дерека Уолкотта "The Schooner Flight", но факт остается фактом, и он все еще влияет на восприятие поэзии. Простите за каламбур, но школой английской поэзии заправляет риса, которая требует, чтобы все классы безошибочно пели гаммы. Капельмейстер же американской капеллы более лоялен. В девятнадцатом веке с американским поэтическим слухом случилось нечто такое, что позволило ему услышать новую гармонию. Библия догнала Шекспира, и в итоге получился Уитмен. Поэтому теперь американский слух яснее, чем его английский соперник, различает лады и тональности поэтической музыки других культур, не совсем даже понимая, что они означают. Карлос Вильяме, например. О'кей, думает американская муза, Карлос — это нечто испанское, следовательно, отличное от нас — возможно, в его поэзии прозвучит испанская нота. А Бродский? Интересно, в его мелодии явно будет что-то русское. Верная же собственной школе муза английской поэзии думает: гм, Бродский? Неплохо бы объяснить этому нахалу, что так просто ему это не пройдет. Это противно самому духу английского языка. Возможно, по-русски он и неплохо справляется, но, боюсь, ему придется попотеть, если он хочет получать высшие оценки в моей школе пения. Английская муза ревнива и взыскательна: она чувствует, что охраняет нечто, что было ей вверено, — такова, по крайней мере, точка зрения благожелателя.