Разумеется. Несколькими месяцами ранее Иосиф побывал в Стокгольме, на церемонии вручения ему Нобелевской премии, и был на пике своей славы. К тому времени мы с ним еще больше близились: летом он приезжал в Дублин на пару дней, и мы провели их вместе, предоставленные сами себе. Стояли жаркие дни, и мы, в поисках прохлады, прогуливались, обдуваемые морским ветерком, по Южной Стене, вдоль длинной оконечности Дублинского порта, простирающейся до устья реки Лиффи, куда заходят и откуда выходят суда. Иосифу это напомнило бесконечные набережные Петербурга, и он откровеннее, чем раньше, рассказывал о семье, о своей молодости. Не говорю, что он делился со мной сердечными тайнами; просто в его словах чувствовались нежность и боль утраты, готовые выплеснуться наружу от одного вида пустынного каменного мола и волн от проходящих судов. Как бы то ни было, после этих двух дней я уже не сомневался более в нашей дружбе и чувствовал себя соответственно абсолютно свободно: в каком-то смысле, воплощением — и прославлением — этой беззаботной уверенности как раз и явилось то стихотворное вступление к вечеру Бродского в Кембридже, о котором мы говорили. Помню, что Иосифу больше всего понравились строки, в которых его стихи сравнивались с детектором лжи. Кроме того, в этих строках есть скрытая отсылка к Кафке, к его образу книги как топора, разрубающего ледяную равнину внутри нас. А Иосиф, как вы знаете, в подобной литературной компании чувствовал себя как рыба в воде.
Поэт, чей глас иных из нас
Еще до гласности потряс,
Сегодня с нами;
Он сам прошел свой трудный путь
И не нуждается отнюдь
В моей рекламе.
Втолковывать, кто он таков,
В аудиторье знатоков
Едва ли стоит;
В потемки брежневских времен
Еще юнцом ворвался он,
Как астероид.
Лирическое ремесло
Он в корне обновил — назло
Гнилым привычкам;
Он рифмам новый дал накал,
А поэтический вокал
Оставил птичкам.
В его стихах обрел свой глас
Тот страшный мир, что
От света прятал;
Боль оскорбленных душ воспев,
Естественно, он вызвал гнев
Большого Брата.
Мне вспоминается рассказ,
Как человек дневник свой спас
В года террора;
Он в банку рукопись закрыл
И во дворе ее зарыл
Позадь забора.
Я представляю этот вид,
Ночь на исходе, он спешит,
Скрипит лопата;
Когда за истину казнят,
Ее скрывают, будто клад
Сребра иль злата.
Но случай Джозефа — иной,
Он не пытался под землей
Зарыть талант свой;
Он в стены смерзшиеся бьет,
Он изнутри ломает лед
Лжи и тиранства.
Он гонит разъяренных львов
Сквозь обручи горящих слов —
Сердец мучитель!
Без клетки сей аттракцион:
Ни зритель в нем не огражден,
Ни укротитель.
Стихи, как Милош говорил,
Суть звери горние; их пыл
И ярь — от солнца.
Они сидят и бьют хвостом,
Глядят и дышат жарким ртом
На стихотворца!
Нет, это не витийства блажь,
Не риторический вираж —
А счастье встречи
С поэтом, чей могучий дар
Достоин пушек и фанфар —
Не то что речи!
Ты помнишь, Джозеф, в том году
В пустынном Дублинском порту
Средь мачт и чаек
Весь день гуляли мы с тобой,
Стихи твердя наперебой, —
Тандем всезнаек.
Всех перебрав наперечет,
Решали — кто не волочет,
Кто нынче в силе;
Кого — в тираж, кого — в музей,
Но выше всех своих друзей
Превозносили.
И вот средь нас — один из них, —
Расслышавший в волнах морских
Свой стих заветный,
Чья шхуна гордая "Полет"[137]
Свершила за какой-то год
Путь кругосветный.
Его стихи оснащены
Так, что ни бурям с вышины,
Ни буканьерам
Их с курса верного не сбить;
Не знаю, с кем его сравнить —
Сравню с Гомером.
Или с Шекспиром: как Шекспир,
Райка и кресел он кумир
С душой повесы,
Сжигая свечку с двух сторон,
И ставит, и играет он,
И пишет пьесы.
Замри же, зал; померкнет, свет,
Когда столь редкостный дуэт
Сегодня рядом.
Пусть щелкнут в сумраке замки
И растворятся сундуки
Со скифским кладом![138]
Не думаю, что стихи эти были опубликованы. В них есть строки и о Дереке Уолкотте, и о Валласе Шоне, представляв тем отрывок из пьесы Иосифа — если я не ошибаюсь, из пьесы о двух астронавтах. Кроме того, они читали также переводы Бродского.