Еще одна ипостась новизны – мода на старые имена и отмененные названия.
Планета Земля оказалась избранницей – стала обиталищем Разума. Именно он ее уничтожит.
Первосуть человеческой трагедии – одиночество невыносимо, общность – жизнеопасна.
Можно – отступить. Можно – сделать шаг в сторону. Нельзя – упасть на колени.
Поднимаясь, опираешься на надежду. Спускаться приходится без опор.
Однажды писатель воспоминаний должен стать писателем размышлений. Иначе беды не миновать.
Что побудило Хемингуэя, едва достигшего шестидесятилетия, пустить в себя пулю? Я нахожу лишь один ответ: отчаянье от своей исчерпанности, боязнь превращения в автопародию. Однако сделав себя героем созданной им литературы и ощутив, что больше не может соответствовать ни этому образу, ни этому стилю, он понял, что должен поставить точку. Свинцовую точку. И он это сделал.
В чем сила Чехова? Все понимал. Писал так же, как жил – без иллюзий. В чем его драма? Все понимал. Жил так же, как писал – без иллюзий.
О, эта первородная жажда, это извечное стремление если уж вовсе не обнулить, то хоть бы уполовинить смыслы!
Pour vivre hereux, vivons caché – чтоб жить счастливо, надо прятаться. Все мудрецы это понимали, и никому из них не хватило мудрости воплотить это в жизнь. Садились за письменные столы и исповедывались, исповедывались.
На лике отчего пространства мы научились подмечать
И горделивость самозванства, и обреченности печать.
Жизнь нельзя считать удавшейся, если запаздывает смерть. Эстетика биографии предполагает своевременный финал.
На чем основывается героизм раба? На презрении к своей рабской жизни, которой можно не дорожить.
Героизм свободного человека – это совсем иной героизм.
Томас Манн говорил, что талант – это веселая тайна. Ох, не всегда она весела. Зощенко, Пастернак, Мандельштам… Всем им достался кусок истории, когда художество корчилось на наковальне идеологии под молотом коммуносоветской цензуры.
Писатель – эпопейщик.
«Заметки графомана» – куда ни шло. Скромно и весело. «Исповедь графомана» – звучит трагически. Все равно что – предсмертное письмо.
Пушкин (устами Сальери) назвал нас чадами праха. Но мы еще и дети страха.
23 февраля 2013.
Два важных урока в моей жизни. Ролан Быков очень переживал, даже укорял меня за то, что я согласился на то, чтоб роль Пушкина в «Медной бабушке» исполнил Олег Ефремов. Он сказал об этом в своем радиомонологе. Закончил он его так: «Но в его (т. е. в моем) кабинете на стене висит мой портрет! Мой портрет в этой роли».
Вторая история. Звонит Алексей Герман – надо посоветоваться. Приходит, рассказывает, что будет снимать фильм «Двадцать дней без войны» и хочет пригласить на главную роль Юрия Никулина. Прав ли он? Может быть, Волков (артист Театра на Малой Бронной) точнее?
Я заколебался. Сказал: «Боюсь, что зритель, видя Никулина, невольно воскресит образ Балбеса (который принес Никулину оглушительную популярность)».
Герман все же пригласил Никулина. Какое счастье, что он не прислушался к моей опаске!
Если в истории с Быковым и Ефремовым меня все же оправдывает то, что выбора не было: Быков – Пушкин был директивно запрещен властями, то в истории с Никулиным оправданий мне нет. Обнаружил банальную склонность к стереотипу. Надолго я запомнил тот день. Вот мысленно вспоминаю его в другой день, когда в Питере хоронят Германа.
Не говори: жизнь была мгновенной.
Скажи просто: жизнь – была.
Удача – призрак, счастье невозможно
И лишь одно забвение надежно.
У литератора родина та, на языке которой он думает.
Никто так успешно, изящно, так цельно не прожил такую почти мгновенную, короткую сорокалетнюю жизнь, как смог прожить ее Антон Павлович.
Неужели краткость ее входила в условие этой безукоризненности?
Удивительно, какую отцовскую заботу о русской литературе ощущал совсем еще молодой Пушкин. Его удручала почти девственная нагота ее жанров. И он один заполнил лакуны. Он дал ей сказку, балладу, поэму. Он дал ей лирику, миниатюры, стансы. Он дал нашей прозе рассказ и повесть. Драматургии он дал трагедию, драму, прекрасные диалоги. Он был и критиком, и публицистом. Он поднимал целину, он сеял. Он строил нашу словесность как дом, как Петр – русское государство. Удивительно, как молодой человек ощутил ответственность патриарха.
Отечество скорее островное, нежели континентальное понятие. У Пушкина и близких ему по духу людей оно было Царским Селом, при этом и Царское Село было обозначением лицейского сообщества, уместившегося в тридцати аскетических кельях.
Для многих людей двадцатого века островом – отечеством был русский язык, это была их родина, в которую они репатриировались из коммуносоветской жизни. И родина эта находилась в постоянной осаде выпавшего ей времени, которое штурмовало и размывало этот остров. Ибо оно создало свой язык. Язык аббревиатур, протоколов, резолюций и заявлений. Язык газетных передовиц, заполненных анкет и доносов.