Россыпь покосившихся избенок, крытых проволглой соломой, что уныло глядели на мир маленькими окошками. Неровные шеренги изгородей щербились прорехами – длинные жердины издавна шли на дреколье для упившихся в праздники парней, что затевали драки с непрошенными гостями из такого же Заурала, только Малого – деревни, что раскинулась всего-то за полверсты от Заурала Большого.
Заросшие спорышем и мать-и-мачехой, в пыльном мареве сонные улочки, по которым под бдительным присмотром ревнивых многоженцев-петухов бродили куриные «гаремы». Пусто вокруг, безлюдно – только совсем уж древние старики досиживали на завалинках свои последние денечки.
А вдали – стена черного леса, куда детишкам ходу не было: леденящие кровь истории о том, как лешаки да бабайки утаскивали полоротых непослушников в самую урему и ели их там живьем, каждый вечер баяли бабушки под перестук зубов своих внучат, забившихся, словно тараканы, в запечные ниши. Эту нечисть, конечно, и в глаза никто не видал, однако древний страх удерживал зауральское ребятьё от дальних путешествий, и они отваживались залазить лишь в самосевные сосновые посадки, меж которых во мху прятались целые мосты боровых рыжиков, огневатые с просинью шляпки которых сочно хрустели под босыми пятками юных грибников.
Грезились Исайке земляничные поляны с куртинками дикой клубники – до того сладкущей и ароматной, что малые ребята, понабрав туески да лукошки ягоды, не всегда доносили их до дома полными. И только алые ободки вокруг губ выдавали тех, кто не устоял перед клубничным соблазном.
Дивными красками пестрела чересполосица долгих полей и лугов, испятнанных еловыми сколками, что щедро дарили спасительную прохладу страждущим в сенокосную пору.
Исайка часто вспоминал свой первый выезд на покос. Всего-то чуть больше годика было пацану, однако ж вот какая штука – память: по ей только ведомому промыслу выбирает самые светлые моменты, чтобы они в будущем стали для нас точкой опоры, прочным ориентиром на тернистой дороге к счастью…
Ранним утром, лишь чуть высветило небо, Исайка ехал на телеге, цепко держась за мамкину юбку. Вертел по сторонам головкой – все-то ему было занимательно, все-то радовало глаз.
Вот позади осталось крайнее подворье – и открылся такой простор, на котором умещалось в сто раз больше, чем мог постичь маленький Исайка.
Деревенское стадо мычало и блеяло под щелчки пастушьего кнута и бычьих хвостов, отбивавшихся от атак осатаневших паутов. Над долиной петлявшей меж лугов речки Сосновки, словно пар над постирушным корытом, седой густернёй завис туман-утренник. Полевая дорога постепенно сужалась по косогору, и вот уже долгие травы начали хлестать по телеге и ветки придорожных кустов лезли в колеса, запутываясь в ступицах.
Разгонялся ветерок. Пушистые колосья овсяницы роняли капли холодной росы за борт телеги, и Исайка прятал мокрые ручонки под рубашку.
Вдруг обочь дороги, заполошно керкая, взлетела какая-то птица, напугав лошадь и еще больше того – самого Исайку.
– Приехали! Ну, с богом! – Тятька брал литовку, мамка – грабли с вытертыми до блеска деревянными зубцами. Они оставляли голопузого Исайку на травке в тенечке, совали в рот жёвку из хлебного мякиша в тряпице, повязывали голову, чтоб не напекло, и шли косить.
Солнышко робко пробивалось через шелестящую листву. Исайка игрался с жуками, кузнечиками, мял пальчиками пырейные стебли. Прятал в ладошках черных жуков-навозников, и впервые в жизни весело хохотал, когда те щекотали его уцепистыми лапками.
И так было ему радостно! Исайка удивленно взъёкивал и пускал пузыри, видя столько диковин сразу, чего в избе да на дворе не сыщешь, тащил в рот всяких козявок да муравьев. Но лесной муравей – та еще божья тварь, такого обращения не любит, извернется да укусит Исайку прямо за язык – и тот заревет на все поле. А мамка уже спешит к нему на помощь, на бегу распахивая рубаху. Сажает малыша на теплое колено, покачивает легонько.
«Исаюшко, золотко моё, проголодался», – мамка смахивала с распаренной от работы груди сенную труху, и малыш впивался ротиком-трубочкой в родной вишневый сосец. Вдали убаюкивающей мелодией лязгало по лезвию отцовской косы точило…
И вот нету больше мамки – не покормит никто, не заступится…
Три года был Исайка в работниках у купца Вилесова. Делал все то же самое, что и у Щелкунова, только в три раза больше. У Андрея Григорьича не то что поспать, просто присесть не досуг – враз в зубы получишь…
Исайка со временем понял, что жалеть себя – дело пустое, не приносит оно успокоения в душу. Нужно сопротивляться. Пусть даже молчком, упрямым терпением. Он научился пережевывать обиду и сплёвывать ее остатки на землю. Исайка и сам не заметил, как превратился в не по годам крепкого подростка с дубленой кожей, которая и защитила его неиспорченную душу.
Вилесов как истый барин содержал дворню, которую безжалостно шпынял. Приказчиков муштровал, кухарке и прачке проходу не давал, дьявол – нет-нет да и прижмет в чулане, до синяков защиплет.