Под навесом что-то чинил, лопоча по-своему, пленный австриец – нескладный, с добрыми коровьими глазами мужик, нипочем от русского не отличишь. Существо еще более бесправное, чем Исайка.
– Бусурманина сегодня не кормить! Нашим опять наклали – нехай и он помается! – злобно бросал Вилесов, прочитав в газете, что русская армия снова оставила какой-то город на западной границе.
Каждое утро перед воротами его дома толпились мужики в надежде на поденщину – завод-то работал с перебоями. Кадровые мастеровые, что одним напильником могли кольцо обручальное выпилить, чьи поделки самому императору на диво в Питер возили, теперь чистили вилесовские нужники. Но им купец частенько отказывал в работе – известным местом чуял затаенную угрозу и непокорность. Предпочитал совсем уж оборванцев, коих за людей не считал…
– Брось ты этого мироеда, Исайка! Спортит он тебя, как этих молодцов, – говорили парню мастеровые, указывая на лоснящихся от сытости приказчиков. – Эх, тебе бы к нам, на завод, там бы прошел настоящую выучку, да вот видишь какое дело…
Еще злючей хозяина были две его дочки-мегеры, испотаченные великовозрастные барышни. Обзывали, срамили Исайку за что ни попадя – за то, что беден, что ест неопрятно, что ногти не стрижены.
Но хуже нет, когда Вилесов прикладывался к бутылке: пару раз в году Андрей Григорьевич страдал двухнедельными запоями, а от него самого, как водится, страдали все вокруг. В такие-то моменты лучше перед ним не маячить, на глаза не попадаться. Дурил-чудачил с купеческим размахом, допивался до зеленых чертей, до такого положения риз, что в штаны не раз наваливал. Позорился всяко: посреди ночи заводил на всю мощь граммофон и до посинения слушал Шаляпина, пытаясь подпевать пьяным блеяньем. А то, не попадая в такт, закричит, заругается:
– Ай, Федька! Не знашь ты, бес, песен с картинками! Вон как надо! – Оторвет трубу от граммофона, ко рту приставит и давай матерные частушки на весь околоток орать. Потом вскакивал козелком и рвался за ворота в хмельном кураже: дескать, глянь, народишко православный, каков я есть. Но дочки с приказчиками на плечах у него висли – не пущали…
А с похмелья Вилесов – хуже сатаны. Не пройдет по двору, коту на хвост не наступив или цыплёнка неуклюжего не пиннув. Но первый виноватый – Исайка, конечно. То и дело огребал парень подзатыльник ни за что ни про что.
…Третий день гулял Вилесов. Выволок кресло на середину двора и, вальяжно развалясь, сидел – бабьи ляжки вразброс. Рядом вместо столика по стойке смирно, как чучело медведя в трактире, стоял халдей-приказчик с расписным подносом, на котором высились «полсобаки» казёнки и горушка моченой капусты с брусникой. Вилесов с удовольствием опрокидывал граненую «николаевскую» стопку, горстью черпал капусту и затыкал ею рот, чавкал, со свистом выдыхая перегар. Пьяным прищуром оглядывал подворье, какой бы еще мерзостью позабавиться и, увидав Исайку, шедшего со двора с ведрами, позвал:
– Иса-айка, а ну-кось подь сюды – целковый дам!
Исайка наизусть знал все его шуточки. Кинет Вилесов монету в грязную жижу, истоптанную свиньями да курями загаженную, и велит достать. А для Исайки рубль – деньжищи невиданные. Сунет он руку прямо в месиво, пошарит ладонью и вынет денежку. Да только не рубль, а пять копеек…
– А ты в рот возьми, обслюни да оближи – глядишь, и рублем обернется пятачок-от! – гогочет Вилесов. – Такому голодранцу и пятак – рупь! Да не стрели, не стрели шарами-те! – купец пьяно замахивался на Исайку и, пытаясь привстать, снова бессильно плюхался в мякоть кресла…
Пакостный был мужичишка, однако ж в церкву ходил по расписанию, будто в контору, где бог у него был что-то вроде строгого, но не шибко умного начальства, которого надо умаслить и очки втереть.
На престольный праздник веселым переливом зазвенели колокола. Золоченый крест храма Михаила-Архангела сиял на фоне мутного, как помои, осеннего неба. Вилесов с дочерьми под ручки прошествовал на молебен. Работники да приказчики почтительно трусили позади. Важно выставив пузо, не отвечая на поклоны верующих, подходил Андрей Григорьевич к Очёрскому храму и размашисто напоказ крестился, будто Емелька Пугачев на Лобном месте.
На паперти купчина милостынькой не разорялся, отметая тянущиеся руки нищих длинной полой богатой сибирки. Повел уничижительным взглядом на убогих да калик перехожих, брезгливо скривил рот под сивой бородой:
– Ужо вам копеечку! На позиции бы вас, смердюков, под германские пулеметы!
В углу под чугунной лестницей вдруг зашевелился серый комок. На свет божий выполз увечный солдатик – сам грязнее грязи, кривой на один глаз, без обеих ног, на вздымавшейся от гнева груди тускнела жалкая георгиевская медалька. Шипя пеной у рта, нищий грозил Вилесову кулачишком, будто поп анафемой: