Август, игравший в детстве перед самим Итурби, зажегся идеей, тут же привез инструмент («Граф» с чистыми, пусть и приглушенными звуками, был сделан на заказ для Брамса, и на нем Брамс впервые сыграл — как уверяли, без «листа» и без предварительных репетиций — знаменитую прелюдию № 27) и закатил в
Там, день за днем (ре-ми-фа-си) и целыми днями (си-фа-ми-ре) Август, играя, направляя и увлекая, раскрывал сыну мельчайшие нюансы искусства пения. Запустив и латынь и английский, Дуглас Хэйг всем сердцем предался сей страсти, переживая музыку Баха, Пуччини, Франка или Шумана как величайшую усладу. Если же не лукавить, Хэйг был ближе к Марсию, нежели к Мусагету: чересчур манерничал, тихие места выкрикивал, а кульминации тушевал, не в такт заступал, не в меру фальшивил; пел парень так себе, и все же питал к музам приязнь, усиливающуюся с каждым днем.
Мы уже знаем, как в семнадцать лет Дуглас Хэйг не без труда сдал экзамены на степень бакалавра и избрал себе стезю. Раз сын пришел к Августу делиться принятым решением:
— Я буду петь в «Ла Скала»! Я чувствую в себе призвание певца-баса!
— Из Арраса в Милан путь не близкий, — улыбнулся Август.
—
—
— Папа! — вспыхнул Хэйг, приняв усмешку за насмешку.
— Ну же, не кипятись, — умерил пыл сына Август. — Сие рвение я приветствую. И все-таки знай: тебе придется трудиться с усердием, не щадя себя, причем не пять или шесть, а целых девять, если не десять лет биться за первые места на певческих турнирах. К чему мы пришли бы, если всех желающих сразу бы приглашали в «Ла Скала»?
— Я буду двигаться
— Тебя ждет длительный и изнурительный путь, — предупредил Август.
Итак, Хэйг занялся репетициями: вытягивал звуки, высчитывал такты, пел каждый день, начиная на заре и заканчивая на закате.
Раз, к вечеру, в начале мая, Хэйг, усталый, измученный, изнуренный арией из кантаты Гайдна, чуть ли не в беспамятстве притулился к краю бильярда (махину передвинули к углу
Август, в перерыве, развлекал себя вариациями на тему «Влтавы» Бедржиха Сметаны.
Вдруг Хэйг заметил странную вещь: зеленая ткань на четверть была как бы уедена плесенью; вся кайма была как бы забрызгана удивительными белыми капельками, испещрена маленькими крапинками, усыпана мелкими прыщиками. Хэйг пригляделся: эти странные льдинки или причудливые снежинки, в среднем круглые, а изредка даже резные и ажурные, складывались в фигуры и имели ясный, целенаправленный характер, как бы выражая некую интенцию, умысел: значки были не случайными пятнышками, а — учитывая все значения термина — знаками значащими; пусть не такими значащими, как буквы в манускриптах, и все же значащими, как нитки в кипу (письме узелками в традиции индейцев инка).
А далее — еще причудливее. Август играл на инструменте, а тем временем запись на бильярде писалась далее, прибавляясь, правда, на какие-нибудь миллиметры или даже на ангстремы. Хэйг пересчитал и насчитал тридцать два белых значка. Август играл весь вечер, Хэйг ни на секунду не прекращал наблюдать, всматриваясь в видение на краю сукна. При заключительных звуках — тут Август сбился и сфальшивил в трезвучии — Хэйг насчитал уже тридцать три знака: замыкая серию, свежий, едва вылепившийся или вылупившийся тридцать третий элемент явил наблюдателю сначала ауру, затем едва различимый венчик и в финале белеющие и разрастающиеся на глазах крупинки.
— Папа! — закричал Хэйг.
— Взгляни! Сюда! На бильярд! Белизна на сгибе линии!
— Черт! И в аду мрак карм удавит речь! — выругался Август. — Как ты сказал: «Белый знак — нам гибельный иней»?
— Да нет же! Белизна на сгибе линии! Здесь, на бильярде!
Август приблизился к бильярду, переменился в лице и трижды шепнул:
—
—
— Уйдем не медля из залы! Сын! Бежим!
Глава 23-ter
Август вызвал к себе сына. Я стала свидетельницей дискуссии.