Партия каторжан пришла в Горный Зерентуй уже затемно: задержала раскисшая после трехдневной непогоды дорога. Из-за непонятных для арестантов и сперва их возмущающих, однако оказавшихся обязательными проволочек ворота Зерентуйской каторжной тюрьмы раскрылись не сразу. При свете костров, разведенных караульными в тюремном дворе, они несколько раз пересчитывали, потом расковывали соединенные цепями пары промокших и дрожащих от холода острожников. Об ужине никто и не заикнулся, пополнение для окрестных рудников загнали на ночь в камеры и заперли.
В камере, где оказался Ванька Каин, было так же душно, тесно и темно, как и в казармах на тех этапах, через которые ему довелось пройти. Поддерживая цепь рукой, он нашел свободное место на нарах и лег, подстелив под себя полусырую, недосушенную у костра свитку. Ванька так устал, что даже не радовался концу долгого пути, его едва не прикончившего: в хитром устройстве российской каторги и непременно пеший путь к месту каторжных работ оказывался тяжким наказанием. К тому же вес цепей рассчитан был на человека среднего роста, и Ванька впервые после детских лет пожалел о том, что уродился невысоким. Когда шесть лет тому назад пришлось-таки ему из Москвы маршировать в балтийский порт Рогервик, или, как он тогда балагурил, «на холодные воды, от Москвы за семь версте походом», был он еще полон сил, и тяжесть цепей не угнетала. Да и казна его тогда вконец не поистратилась, можно было купить послабление в дороге, а в острожной тюрьме на этапе так даже и повеселиться с бабами. Собственно, и в Рогервике на верфях, где ему первые два года удавалось откупаться от тяжкого труда, жить еще можно было — и даже свершение совершить, немалое ему удовольствие доставившее: Ванька исполнил запомнившийся ему совет плюгавого крепостного Эйхлеров, записал историю собственных приключений, а рукопись переправил в Петербург…
Ванька тряхнул тяжелеющей от наваливающегося на него сна головой и нашел-таки приятный момент в предстоящем ему в Зерентуе каторжном житье-бытье: он избавился от занудного татарина, с которым сковывали его на этапах, забыть об его Аллахе и Махмете — и то хлеб. А как осмотрится здесь, можно будет собрать москвичей (ведь не забыли ж его на Москве!), сколотить шайку, а там, глядишь, и всплывут неведомые пока возможности…
Каторжная жизнь приучила Ваньку спать, что твоя дворовая собака: вроде и дрыхнет такой Полкан, а ушами пошевеливает — стало быть, опасные движения рядом не упустит… А на сей раз сплоховал Ванька: только встрепенулся и потянулся за корабельным гвоздем, еще на верфях заточенным, как руки его прижаты оказались к нарам, а на ногах утвердился чей-то костлявый зад.
— Чего вам, ребята? — осведомился тихо Ванька, прикидывая и сам, чего им от него может быть нужно.
— Ты, что ли, Ванька Каин? — раздался шепот справа.
— Спозаранку был Иваном, а вам желательно меня в Марью обратить? — привычно забалагурил Ванька, уже и сам понимая, что говорит не то.
— Как есть он, Каин, а с виду я его не признал, — проговорил державший его левую руку голосом Гнуса. — Поплохел и сгорбился. Теперь верю, что он. Молись, Иуда.
— Брось, Степка. Давай лучше снова шайку соберем. Махнем к китайцам, погуляем, а?
— Сыщики на Нерчинской каторге долго не живут, а Иуды и Каины — тем паче. Ты знаешь ли, сколько здесь дерут за шкалик водки? И что Камчатку раздавило породой на руднике?
Ванька почувствовал, что давление на его левую руку ослабло, вырвал ее и метнулся за заточкой. Тут же острая боль рассекла ему грудь. А когда боль исчезла, а чернота вокруг сделалась еще и немою, из пробитого ножом сердца выскользнула, точно воздух из легких утонувшего, прозрачная и незримая, тончайшей эфирной субстанции, Ванькина душа. Мгновенно воспарила она над смрадной каторжной тюрьмой, над ранами, нанесенными вокруг нее матери-сырой-земле, пронеслась над черным зеркалом Байкала, и хотя направиться ей надлежало к бриллиантами сверкающему престолу Бога-Судии, огненные моря и темные бездны космоса не прельщали ее. Ведь душа эта сохранила норов своего хозяина, остывающего теперь на острожных нарах, и потому она повернула к Москве. Белой птицей пролетела над сумеречными калмыцкими степями, скользнула над красавцем Нижним Новгородом, залитым тихим августовским закатом. А родная душе Москва маялась еще в послеобеденной сонной одури, и через прозрачные для нее крыши домов увидела Ванькина душа, как полная барынька, бывшая когда-то крепостной девкой Дуняшей, сурьмит брови у зеркала, собираясь на прогулку по Петровке: лети выросли, пьяница-муж опять в походе — почему бы бабе и не потешить себя… Непутевая Ксюшка Будаева обнаружилась в кровати рядом с окончательно теперь облысевшим Колькой Будаевым, видать, ее простившим. Ариша оказалась в Крестовоздвиженской церкви, той самой, где некогда столь скандально венчалась, и то, что она, в черном платье, молится за мужа, не зная, жив он или мертв, оставило его душу совершенно равнодушной.