— Добавьте к этому черты двух Наполеонов: Первого и Третьего, — снова вклинивается Фило, которому до смерти хочется обскакать Асмодея. — Они также пожелают отразиться в Лувре. А потом здесь навсегда воцарится искусство. Лувр станет одним из лучших художественных музеев мира… Но что это? — Он указывает на высокую колокольню против восточного фасада дворца. — Об этой башне я что-то ничего не помню.
— Увы, мсье! У колокольни церкви Сен-Жерме́н л’Оксерруа́ мрачная слава. Именно отсюда в ночь на святого Варфоломея прозвучал набат, призывающий католиков к резне гугенотов.
Закусив губу и злокозненно улыбаясь, черт ожидает, что мсье разразится длинной исторической справкой. Но ни тот, ни другой филоматик не подают голоса. Оба глядят вниз, и Асмодей (он бес не БЕСтактный!) долго не осмеливается потревожить их невеселое раздумье.
Но вот он решает, что мировая скорбь его подопечных слегка затянулась, и делает деликатную попытку ее рассеять. Далась им эта проклятая колокольня! У него в запасе есть для них кое-что поинтереснее. Недалеко отсюда под землей скрыты любопытнейшие развалины. Он, Асмодей, наткнулся на них однажды по дороге в преисподнюю и с тех пор не раз обследовал. Это античный амфитеатр невероятных размеров. По самым скромным подсчетам, там размещались десять, а то и все двенадцать тысяч зрителей…
— Шестнадцать, — небрежно уточняет Фило.
Вот когда он понимает, что дразнить беса, даже литературного, дело небезопасное. Тот от неожиданности вздрагивает и делает в воздухе несколько адских кульбитов.
— Вот как, мсье! — шипит он. — Вы и об этом наслышаны. Кто б мог подумать, что вы так катастрофически образованны! Знал бы — не связывался…
— Дорогой Асмодей, не волнуйтесь, — умоляет Фило. — Поверьте, у меня и в мыслях не было оскорбить вас. Но вы, вероятно, и сами знаете, что арены Лютеции будут обнаружены в 1869 году при постройке омнибусного парка. Раскопки их растянутся на несколько десятилетий. Зато потом, окончательно расчищенные и реставрированные, арены станут одной из главных достопримечательностей города, местом массовых зрелищ.
У черта вырывается горестный смешок. Ко! Место массовых зрелищ… Какая проза! Мсье начисто лишен романтизма. Арены до раскопок или после раскопок — да разве эго одно и то же?!
Но подземная экскурсия решительно не по вкусу тучному путешественнику, и, махнув на него рукой, бес на лету перестраивается. Он пересекает реку, и филоматики видят мрачную зубчатую крепость. Фило не верит собственным глазам.
— Боже мой! Неужто… неужто это Бастилия? Асмодей, вы гений! Большое, нет, огромное вам спасибо!
Черт бросает на него через плечо косой, неприязненный взгляд. Чему тут, собственно, радоваться? Бастилия — место заточения многих ни в чем не повинных жертв. Люди содрогаются от страха и ненависти при одном воспоминании о ней…
Но Фило доказывает, что не так плох, как о нем думают. Не тому он рад, что видит Бастилию, а тому, что спустя каких-нибудь сто тридцать лет ее уже не увидит никто. Гневные руки растащат ее по камешку, и через год после знаменитого штурма от нее в полном смысле слова камня на камне не останется.
— Поделом! — назидательно заключает бес. — А теперь скажите по совести: не кажется вам, что мы слишком долго занимались камнями? Не пора ли поинтересоваться людьми?
— Наконец-то! — вырывается у Мате. — Только того и дожидаюсь…
Люди… и люди
— Устроим небольшой фейерверк, — говорит черт.
В ту же секунду прозрачными становятся все дома разом. Прозрачны не только наружные их стены и кровли, но все перекрытия и перегородки. Кажется, город уставлен стеклянными светящимися шкатулками, а в шкатулках — живые картинки. Много картинок! Так много, что поначалу у филоматиков глаза разбегаются.
Но вот они попривыкли к пестрой толчее житейских сцен и начинают перелистывать их одну за другой, как страницы альбома. Фило смотрит бездумно, с интересом, конечно, но без всяких попыток к обобщениям. Покончив с одной сценой, тотчас о ней забывает и переходит к следующей. Иное дело Мате. Цепкий глаз математика привычно схватывает закономерности не только в кажущейся путанице чисел и линий, но и в беспорядочном мельтешении жизни.
— Занятно, — говорит он раздумчиво. — Я и не подозревал, что в семнадцатом веке так много пишут. Здесь каждый десятый человек вооружен гусиным пером и строчит как одержимый.
— Естественно, — откликается Фило. — Недаром перед нами век писем и мемуаров. Ни один мало-мальски образованный француз не станет уважать себя, если не оставит наследникам шкатулки с письмами и подробной автобиографией.
— А вы никогда не задумывались, что тому причиной? — спрашивает Асмодей.
— Избыток времени, вероятно. А скорей всего, то, что переписка — приятнейший способ общения. Письмо от друга — что может быть лучше?
— Не спорю, мсье. И все-таки главная причина — низкий уровень цивилизации. Ужасные дороги, допотопный транспорт. Никаких журналов, почти никаких газет. Ничтожные книжные тиражи. Людям трудно встретиться, негде высказаться, обменяться мнениями. Между тем потребность в этом растет непрестанно.