— Ну, что, был на спецзадании. К вечеру, неделя тому, подходил к пункту, деревня Черная Гать. С одной стороны, оно и так, а с другой, разведке тоже оружие бы давать. Товарищ лейтенант Кузин не разрешил мне взять оружие, чуть не пропал я из-за этого. Вижу, навстречу из деревни подвода, а на ней два немца. Ну и лежала там еще награбленная, связанная свинья. А за подводой тоже шла награбленная двухгодовалая стельная телушка. У нее уже вымя отбивало. Двигалось все это в направлении города Ржанска. Немцы, значит, меня не видели — я в канаву присел. Там бурьян большой вырос. Ну вот, а за подводой шла молодая женщина, идет и просит немецких мародеров вернуть ей стельную телушку. Баба, известно, жалко. Немцы на подводе вроде люди пожилые. Остановили они подводу, подозвали женщину, затащили ее наверх, на свинью, баба воет, свинья визжит, а немцы лапают бабу, подол задирают. Ну вот, не выдержал, взял ком земли, выскочил на дорогу, замахнулся этим комом и говорю: «Хонда хох, сволочи! Руки вверх, а то капут наведу». Ну, немцы бросили бабу, задрали руки. Я им показываю, мол, марш от подводы, послушались. Подошел я, автоматы взял. И тут сплоховал, когда подходил к подводе. Оступился, ком из руки вылетел, стукнулся о землю, рассыпался. Один из фрицев, значит, и увидел, злость его взяла. Прыгнул он к подводе за оружием, да я его опередил. Автоматы как схватил, так и держу. Он, зараза, гад, в затылок меня чем-то, темно стало, вот и шею с тех пор повело. Все равно держу, выдержал, добил этого немца прикладом. А та баба, над которой они изголялись, опамятовалась, нашла какую-то палку и второго немца этой палкой по голове. Вдвоем управились и с ним, а я вернул свинью и телушку законному советскому нашему населению.
Видя, что его слушают внимательно и с нарастающим одобрением, Дьяков махнул рукой:
— Взвалил немцев, трупы их, обратно на подводу, отвез в поле, знаете ведь, что немцы делают с той деревней, где близко своего убитого найдут. Получил я синяки на лицо и не мог выполнять спецзадание. Вернулся на базу отряда и все точно обсказал командиру разведки. А он мне объявил пять суток губы, ну и еще пригрозил подвести под трибунал. Сказал — из разведки долой. Я вот и сейчас перед всеми говорю, вину свою понимаю. Душу свою следующий раз крепче зажму, чтоб не подводила. Ну, что, виноват, вот…
Дьяков стоял, не зная, идти ли ему на своё место или ждать, и Трофимов, вглядываясь в его хитроватое, мужицкое лицо, понял, что собрание только теперь начинается, ему даже захотелось улыбнуться спокойной обстоятельности Дьякова, вероятно, он так же рассказывал бы о каком-нибудь обычном житейском деле, о том, как рубил избу или косил.
Он в разведку ходил, словно на привычную, каждодневную работу; и Трофимов позавидовал Дьякову, знавшему одно свое дело, но вместе с тем неожиданно почувствовал себя тверже и увереннее, словно ему приоткрылось нечто новое и важное; то, что лишь неясно тлело до поры до времени, а теперь разгорелось ровным, упорным пламенем. Люди начинали успокаиваться, вживаться в войну, как в тяжелую, но необходимую работу, и это говорило ему, кадровому командиру, о многом. Он знал, что без этого особого настроения привычности и необходимости невозможно было бы противостоять любой большой беде, а этой — тем более.
И он, поймав на себе пристальный, прощупывающий взгляд Глушова, неловко поморщился от недавней своей несдержанности; заставляя себя забыть обо всем, он стал слушать выступавших и лишь передвинулся слегка в тень березы. Только назойливая мысль о том, что и сегодня, как и вчера, и позавчера, и неделю назад, идет обычный день войны, нет-нет да и возвращалась к нему, и он досадливо морщил лоб, отгоняя ее.
У Николая Рогова не хватило духа рассказать, как случилось, что он не смог выдержать и проспал несколько часов подряд. Этого он рассказать не мог. Уже подойдя к старой базе отряда, он одурел от ужаса, убитые партизаны лежали непохороненными, землянки были взорваны, и он в припадке острого страха, забыв об осторожности, бросился отыскивать труп Веры.