Гулять Ольга очень любила. Правда, зимой она тряслась от холода и с тоской вспоминала тёплые и влажные азовские зимы. Закрывая глаза, она чувствовала запах моря, но открывая, понимала, что пахнет снегом. Нравилось ей бывать в чужих домах – иногда случалось ходить и в гости. Как-то Туманов пригласил Ольгу и Садовского к своей тётке, у которой он и сам бывал редко, но которая устраивала настоящий костюмированный бал по случаю приезда в Москву капитана Дубровина, собиравшего деньги на снаряжение полярной экспедиции. Капитан показался Москве диковинкой, и первопрестольная охотно принимала его. Самые разные дома устраивали балы и обеды с подписками. Нельзя сказать, чтобы деньги текли рекой, но всё-таки кое-что капитан Дубровин собрал, в том числе и на балу у тётки Туманова. Садовский поначалу отнекивался, но посмотреть на капитана, собирающегося к Северному полюсу, всем было любопытно. И они поехали. Капитан – в белом кителе с серебряными погонами и пуговицами – оказался улыбчивым, скромным человеком, образ которого никак не вязался с морскими бурями и полярными морозами. Он коротко рассказал об экспедиции, о том, что намеревается дойти до Северного полюса, и о том, что такая экспедиция сделала бы честь любой стране. После этого начались танцы, и Ольга, одетая русской крестьянкой и впервые оказавшаяся на костюмированном балу, танцевала и с Тумановым, и даже с самим капитаном – Серёженька предпочёл коротать время в буфете.
За неполные два года, как Ольга покинула родной дом, она увидела и узнала больше чем за все предыдущие годы, проведённые в семье. И всё-таки она тосковала. Ещё в Харькове Ольга думала, что любовь к Серёженьке поможет ей заглушить тоску по дому. Но этого не случилось – тоска, словно не вырванный с корнем чертополох, росла и крепла, заглушая цветы Ольгиного сада. Было грустно, тревожно, а главное – непонятно, что делать дальше. Вокруг все бредили революцией и ждали этой революции как манны небесной, а Серёженька не хотел жениться. Приходил Туманов и рассказывал смешные истории из жизни богемы, тоскливо глядя на Ольгу. Ольга смеялась, но думала о письмах Аполлинария Матвеевича. «…Если не изберёшь другой судьбы, мыкаться тебе с твоим мерзавцем, дожидаясь, когда же он сам наконец тебя изгонит», – неотвязно звучало у неё в голове, добавляя по капельке яду в тот нектар, который имела обыкновение пить Ольга. Всегда готовой восхищаться Ольге вдруг вспоминались пассажи про скотов и мерзавцев, и пыл её развеивался. И она уже с недоверчивостью смотрела кругом себя, не испытывая прежнего восторга перед окружающим миром. Недоверчивость эта стоила Ольге слёз и сомнений, так что даже и Серёженька не казался порой безупречным.
Первое время по прибытии в Москву Ольге хотелось попытаться найти брата, который тоже, как она знала, учился в Московском университете. Но Садовский, отнюдь не искавший такой встречи, убедил её, что поиски бессмысленны, потому что невозможны. Ольга легко отказалась от своей затеи, потому что и сама сомневалась в том, как именно брат воспримет её новое положение. И понемногу привыкая, она осталась один на один со своим положением.
Садовский между тем жил своей жизнью. Ему тоже виделся вулкан, но совсем не такой, как на картине Брюллова. Студенты кипели, кабаки грохотали, газеты выстреливали заголовками, разлетавшимися как искры. По Москве бродили недовольные рабочие, за которыми, казалось, тянулся тревожный фабричный гудок. Вид у Москвы был настороженный и какой-то злопамятный. Москва обещала припомнить обиду и выжидала, так отчаянно веселясь, что непонятно было: снег ли белеет на мостовой или кокаин.
Люди, с которыми общался Садовский, говорили большей частью и в первую очередь о двух вещах: о прошедшей войне и грядущей революции. Садовский изображал интерес и участие, но оставался совершенно равнодушен и к тому, и к другому. В революцию он не верил, а войну считал делом прошедшим, о котором и вспоминать не стоит. Он чувствовал оживление, только когда Сикорский говорил о своём переводе в Петербург – в Институт инженеров путей сообщения.
Садовский очень скоро начал жалеть о переезде своём в Москву и поругивал про себя старуху, надоумившую его податься в медицину. Медицина была ему чужда, плоть человеческая отвратительна, страдания не порождали сочувствия, а трупы, с которыми пришлось возиться в анатомическом театре, вызвали такое омерзение, что он сам себя испугался. Осознав, что приезд в Москву ради учёбы на медицинском был ошибкой, Садовский пришёл в отчаяние. Он решительно не знал, что ему делать. Готовности смиренно принять свою участь он не испытывал, тем более что эту участь он сам себе устроил. Но не было в нём и готовности действовать, не было ясного представления о будущем. Именно эта двойственность и неопределённость раздражали более всего, лишали покоя и, возможно, интереса к происходящему вокруг. Конечно, вслух он об этом не говорил, но про себя неизменно думал: «Какого чёрта я должен радеть о земле для крестьян, когда обо мне самом некому подумать».