Казалось, целое полчище огромных усталых птиц, которые уже не в силах летать, движутся в полумраке. Они пошатывались, спотыкались, а когда кто-то падал, другие переступали через него, почти не глядя, покуда кто-нибудь из задних его не поднимал.
– Двери бараков запереть! – командовал шарфюрер СС, которому была поручена операция. – Всем оставаться в бараках! Кто вылезет – расстреливаю на месте!
Толпу загнали на плац посреди бараков. Сперва она колыхалась бесформенной массой, но несколько человек упали, соседи склонились над ними, сели, образовав в беспокойном месиве островок неподвижности, который ширился, рос, и вскоре легли уже все, и вечер упал на них пепельной завесой.
Они лежали, сморенные сном, но не безмолвствовали. Тут и там вспархивали крики, как бабочки, вспугнутые тенью сновидения или грозным кошмаром, а то и внезапностью пробуждения; гортанные, чужие и раскатистые, они сливались иногда в одну протяжную жалобу, и жалоба эта, одновременно заунывная и пронзительная, то вздымаясь волной, то опадая, билась о стены бараков, словно море человеческой беды о борта спасительных ковчегов.
Жалоба эта слышна была в бараках всю ночь. Она надрывала сердце, и в первые же часы люди стали сходить с ума. Они начали кричать, а когда толпа на улице услыхала их крики, ее ропот и стенания стали громче, отчего вопли в бараках, в свою очередь, только усилились. Это была какая-то странная, жутковатая средневековая литания, покуда по стенам бараков не забарабанило надзирательское дубье, а на плацу не раздались щелчки выстрелов, а также глухие, шмякающие удары дубинок, когда они попадали по телу, и сухие, более звучные, когда удар приходился по черепу.
Только тогда стало потише. Тех, кто кричал в бараках, силой усмирили товарищи, а толпу на плацу наконец-то угомонил тяжелый беспробудный сон изнеможения – он глушил вернее всяких дубинок. Тем более что дубинок арестанты уже почти не чувствовали. Жалобы и стоны однако все еще витали над толпой, они стали тише, слабей, но до конца так и не умолкли.
Ветераны долго слушали эти звуки. Слушали и содрогались от ужаса при мысли, что с ними будет то же самое. Внешне они почти ничем не отличались от этапников на улице, и все же здесь, в этих гибельных бараках из Польши, где все провоняло страхом смерти, зажатые и стиснутые со всех сторон, среди последних иероглифов, выцарапанных перстами обреченных, здесь, откуда им нельзя было даже выйти по нужде, они чувствовали себя в такой безопасности, словно тут их земля обетованная и спасение от безбрежной и чужой беды и боли, там, за стенами, хотя именно это чувство казалось едва ли не самым страшным из всего, что им выпало испытать.