— На эти вопросы у каждого ответы свои, — проговорил Дроздов медлительно. — Умиротворения не было и в твоем тосте, Николай. По-моему, кое-кого из французов ты просто огорошил и обидел.
— Сейчас ни у кого, кто шевелит хоть одной извилиной, нет ни Бога, ни надежного дома. Какое, к хрену, умиротворение! Какие обиды! Знаешь, Игорь, я уже не сомневаюсь, что наш мир кувыркается и летит в тартарары. Через десять-пятнадцать лет мы все превратимся в идиотов и рабов на отравленной и безлюбовной земле. Править будет сатана. Поэтому зайдем-ка в какой-нибудь веселый кабачок. Там посидим по-человечески, без тостов, и выпьем за ту монашенку возле церкви святой девы Марии. Хоть удовлетворение в этом найдем. Хоть в святости…
— Мне иногда кажется, Николай, что ты ни во что не веришь. Это так?
Он промолчал, кутаясь в воротник плаща. Влажно шуршали, похрустывали прошлогодние листья на асфальте.
— Черт его знает, — проговорил наконец Тарутин, слушая волглый хруст под ногами, — не русские звуки, не русская весна, не русские запахи. Тоска…
Глава двенадцатая
Во дворе, заросшем тополями, он задержался около подъезда, взглянул вверх, на пятый этаж, на окна Тарутина. В высоте над двумя светящимися квадратами горела в траурном развале неба огненно-красная, шевелящаяся, как паук, звезда — и сразу стало тревожно и холодно от этой одинокой ледяной яркости в небе.
«Половина двенадцатого, а я ищу общения с ним. Иду без телефонного звонка, — думал Дроздов в лифте. — Но что, собственно, меня так сильно потянуло к нему?»
И он позвонил довольно неуверенно. Дверь, к его удивлению, открыла Полина Гогоберидзе; молча улыбаясь пухлым сердечком рта, она взяла у него плащ, молча повесила на вешалку, потом сообщила почему-то шепотом:
— Они там.
И плавная, кроткая, повела Дроздова в комнату, дерзко освещенную (как для приема гостей) всеми лампочками люстры, торшером и бра сбоку дивана между книжными полками, но запущенную, неприбранную, с тем приметным беспорядком, который выявлял, что здесь нет женской руки, все подчинено небрежности и случаю — книги и журналы на стульях, хаос из бумаг и газет на письменном столе, пепельницы, заваленные окурками, гантели в углу, эспандер на спинке кресла.
В комнате пахло теплым кофе. Да, у Тарутина были гости, видимо, заехавшие к нему после вечера, — семья Гогоберидзе, верный оруженосец и оппонент Улыбышев, и что в особенности поразило — это присутствие здесь Чернышова. Он в своем темном костюме, облагораживающем его полноту, короткие ноги, низенький рост, с чашечкой кофе в крупных холеных руках стоял перед диваном; его карие, обволакивающие глаза, мнилось, без слез плакали, а толстощекое, всегда предупредительно чуткое, ласковое лицо искательно просило уступчивого сочувствия, товарищеского сопереживания. И был слышен его пониженный убитый голос:
— За что же вы меня, хороший Николай Михайлович?.. За что так обидели? Я никогда в жизни никому не сделал зла… никому в институте ничего плохого не причинил. Ни одного грубого слова не сказал. За что же вы меня перед людьми так опозорили своим неуважением? Я не держу на вас зла, нет… Но зачем же так? Я хочу знать, милый Николай Михайлович, за что вы меня ненавидите? Разве я когда-нибудь был с вами недобр?
«Это уж совсем невероятно, — мелькнуло у Дроздова. — Плач Чернышова у Тарутина…»
А он лежал на диване, подложив руку под голову, со спокойным терпением глядел на круглую фигуру Чернышова, как бы не к месту праздничную, добротно лоснящуюся под яркой люстрой вечерним костюмом. Рядом, глубоко утонув в кресле, сидел с задранной головой Гогоберидзе, в недоумении водил глазами по потолку и повторял сиплой скороговоркой:
— Конец света. Тихий ужас. Кретинизм. Спятили. Во имя какой радости нам надо портить друг другу нервы! Как вместе работать? Николай, смири гордыню, смири! Я умоляю тебя как друг!..
— Для чего вы вздор говорите, Нодар Иосифович? — вскипел по-мальчишески Улыбышев с сигаретой в нервных пальцах. — Неужели вы думаете, что можно уговорами установить мир и благодать в науке? Вы — субъективный идеалист.
— Молчать, Яков, когда взрослые разговаривают! — посверкал горячими угольками глаз Гогоберидзе. — Тебя к моему разговору никто не приглашал! Старших уважать надо!
— А меня никто не приглашал в неурочный час! — сказал Дроздов и, подведенный Полиной к столу, где среди вазочек распространял тропический аромат кофейник, взял на блюдце чашку с кофе. — Благодарю, Полина… Добрый вечер, вернее — добрая ночь, коллеги! — поправился Дроздов, кивая всем, в то же время чувствуя отвращение к этой своей словно кем-то навязанной бодрости. «Кто и что иногда владеет нами?» — и он прибавил другим тоном: — Видимо, нам не хватило вечера.