В эту пору Фэйрвью–колледж отличался приятнейшей атмосферой замкнутости, которая развеялась в сутолоке и модернизме университета Фэйрвью. То была маленькая тихая заводь просвещения, где преподаватели благоговели перед величием Гарварда, Иэйла, Колумбийского университета в Нью–Йорке и Чикагского университета. Даже в те дни баснословно дешевой жизни преподавательский труд оплачивался возмутительно низко. Жили преподаватели стесненно, зато (в пределах этой стесненности) уютно и вполне терпимо. Более того, даже марка прославленных университетов не многих из них соблазнила бы расстаться с Фэйрвью, если только расставание не связано было со значительной прибавкой жалованья. Со студентами я почти не встречался. По подкованности в науках их навряд ли можно было сравнить с нынешними. Однако они располагали большим досугом и питали большее уважение к человеческой личности. Ах, к нынешнему бы превосходному образованию — да былое свободное мировоззрение!
— Между прочим, — сказал Диего после обеда, — сегодня мы приглашены на чашку чая к Мэтьесонам. Я там упомянул как–то о тебе. Они будут очень рады, если ты придешь. Знаешь, Стэнли Мэтьесон и его супруга. Мистер Мэтьесон — весьма преуспевающий биржевик с Уолл–стрит, на субботу и воскресенье ему удается вырваться сюда на отдых. В высшей степени интересный человек. Юность провел на фронтире в Техасе. Рассказывает потрясающие истории из тамошнего быта. Я ведь сам не чужд фронтира, но мне и не снилось, что там человек может набраться такого яркого и богатого жизненного опыта, как у мистера Мэтьесона.
Да и с миссис Мэтьесон стоит познакомиться. Она у него вторая жена, много моложе. В юности была нью–орлеанской красавицей: плантация, большой дом среди деревьев и бородатого испанского мха, родной язык — французский, сезон в Париже, свои лошади и собаки, монастырское воспитание, умеет стряпать креольские блюда. К тому же собою ослепительно хороша.
Мистеру Мэтьесону под семьдесят. Хоть на вид он и крепок, но нуждается в уходе, а Селеста нянчится с ним, как с дитятей, и притом старому боевому коню даже в голову не приходит заподозрить ее в излишней заботливости. Слов нет, я от души восхищаюсь этой женщиной.
Во второй половине дня мы пешком прошлись к одному из домов, укрытых за каменной оградой. Когда мы вошли в широкую дверь под портиком колоннады, негр–дворецкий принял у нас пальто.
Холл и лестница с широкой балюстрадой были увешаны полотнами. В основном были представлены ранние американские пейзажи, преимущественно Гудзонской школы, но поражали воображение два портрета в духе Сарджента. Один, над лестничной площадной, изображал Селесту. Другой, на стене напротив, — самого Мэтьесона. Мэтьесон в костюме для верховой езды стоял на фоне голубого неба и сухих, бескрайних заснеженных степей Техаса. Его жена, очаровательная молодая дама в белом бальном платье, стояла в изысканной позе на гармонирующем с нею фоне гостиной южного особняка. Художник воплотил на холсте мысль о том, что богатство — не просто дар фортуны, а духовная ценность в себе и для себя.
К стыду своему, я забылся, заглядевшись на портреты. Привел меня в себя и напомнил о светских обязанностях легкий сквознячок, от которого зазвенели подвески на люстре. Меня ввели в большую, со вкусом обставленную залу, где уже беседовали несколько гостей.
Чету Мэтьесонов я сразу узнал по сходству с портретами. Правда, Мэтьесон в жизни выглядел постарше, чуть румянее и капельку важнее, чем энергичный владелец ранчо на Западных равнинах. Миссис Мэтьесон казалась значительно старше, чем на портрете, но ничуть не менее привлекательной. Очевидно, она принадлежала к тому типу женщин, чья красота не зависит от возраста.
— Так вот вы какой, мистер Джеймс! А я о вас столько слышала от профессора Домингеца! Диего у нас — один из лучших друзей. Он придает блеск нашим унылым воскресным чаепитиям.
Тут как раз вошел ректор Маннинг под руку с женой. Мы перемешались с симпатичной группой преподавателей колледжа.
Маннинг — рослый человек с великолепной осанкой. Он сохранил спортивную подтянутость, хоть давно бросил заниматься спортом. Уже можно было заметить, где именно щеки его набрякнут, кожа на шее сморщится, а фигура потребует ухищрений искусного портного. Голос у него зычный, хорошо поставлен. Тренированный и к месту употребляемый голос профессионального оратора. Немного погодя, Диего представил меня Маннингу. Моему другу пришлось приложить немало стараний и усилий, чтобы изловить его в толпе преподавателей. Но когда Маннинг изыскал время познакомиться со мной, то ухитрился внушить мне впечатление, будто я — единственный в мире человек, представляющий для него хоть какой–то интерес.
1904—1908