Они очень дружили, вместе путешествовали, «Левушка» оплакивал своего «Антона»: «Серов думает про себя, и медленно блуждают и щурятся его глазки. Забавное сравнение лезет в голову: „слон“, „маленький слон“… Похож! Даже его трудный, медленный процесс мышления, со всеми осторожностями, добросовестностями – фигурально напоминает слона, спокойного, вдумчивого…» Да и приятели их часто ставили рядом (может быть, потому что в кружке «невских пиквикианцев», будущих мирискусников, оба были немного чужими). Дмитрий Философов вспоминал: «Оба художника „вышли в люди“… Оба они попали в историю русского искусства, а следовательно, сделались „отцами“, против которых, сообразно неизменному закону жизни, восстали „дети“. Правы отцы, правы и дети. Дело в том, что дети обыкновенно забывают, что и отцы были в свое время детьми. Я близко знал и дружил с обоими художниками, как раз в период их бунтарства, когда они завоевывали себе место на солнце и по мере сил честно боролись с трясиной русской Академии Художеств и с благочестием благонамеренного передвижничества, совершенно забывшего о живописных задачах живописи. Оба они были в Академии, и оба ее не окончили. Сознательно бросили, как учреждение, полезное исключительно для художников мало даровитых».
Все так. Но на взгляд из сегодня общего между этими двумя мастерами почти нет. Серов каким-то чудом оказался русским гением в вообще-то не сильно богатой на пластических гениев отечественной культуре. Бакст – художник западный до последней нитки, потраченной на шитье костюмов по его эскизам. И его юношеское дурновкусие (вместо приличествующего юному петербургскому дарованию пантеона из Беклина, Менцеля и прерафаэлитов, он превозносил старомодных и салонных Константина Маковского, Семирадского, Фортуни, Мейсонье, Жерома и иже с ними), и его обожание античности в ее архаическом изводе, и несколько натужный дендизм там, где мужское модничанье читалось как лакейский шик, – все уводило этого рассеянного, несколько неотесанного рыжего еврея из уютной гостиной квартиры Бенуа в мир, где и это еврейство, и эта салонность, и эти сотни шикарных галстуков имели другой смысл.
«Пьяный от Бакста Париж» сдался быстро, но пасть он был готов только перед тем, кто перевел на хороший французский ветры и краски иных миров. Когда Дягилев расчищал пыльные кулисы императорских театров, он пытался примирить старое с новым. Когда он отправился завоевывать Европу, он выставил главным оружием Бакста, художника, которому пиетет перед нагромождением пестрых бархатов и перьев на сцене парижских театров был чужд – хотя бы потому, что это было безобразно по цвету.
Западная (сначала европейская, а потом и американская) жизнь Бакста нам известна не слишком хорошо. Она не так уж и полна событиями – заказы сыпались на него изобильно, контракты с модельными, шляпными, обувными и тканевыми гигантами продлевались исправно, выставки, обложки модных журналов, переутомление, нервные срывы, одиночество при четырнадцати сидящих на его шее родственниках, смерть в Париже в возрасте пятидесяти восьми лет. Грустная жизнь тихого человека. И сотни феерических работ, в которых нет ни грусти, ни тишины – лишь буйство красок, магия линии, радикальнейшие костюмные решения, диктат художественной воли и абсолютная звездность каждого росчерка. Если считать за звездность свободу от правил. А все правила своему искусству Бакст определял сам.
Прошлый сезон был сезоном Бакста (1866–1924): 150-летие со дня рождения одного из самых именитых за рубежом русских художников отмечали и в отечестве, не сильно привечавшем его при жизни (выставки в Русском музее, ГМИИ и ГТГ были обильны), и в носившем его на руках Париже. Выставки эти были разными. В Русском музее погнались за всеохватностью и проиграли на фактологическом поле, наплодив ошибок. В ГМИИ увеличили петербургскую выставку разделом поздних эмигрантских вещей, что сильно изменило наше представление о художнике. Третьяковка сделала акцент на родственных связях художника с семейством Третьяковых, откуда Бакст взял себе жену. И только парижская Опера позволила себе то, о чем все мечтали, но постеснялись, – показать Бакста как театрального бога. Театральный музей в Петербурге к юбилею привязываться не стал, но сделал то же самое. Для этого ему понадобилось «всего лишь» более пятидесяти рисунков художника, около десятка костюмов, сшитых по его эскизам, и фотографии. Это «весь Бакст» этого музея, и он и есть воплощенная греза всех поклонников художника. Ни одного лишнего слова.