К войне Эрмитаж был готов как мало кто. Приказ составить подробные планы эвакуации, разделить экспонаты по степени важности и очередности эвакуации, подготовить для них тару был отдан ленинградским и пригородным музеям еще в 1940‐м. Приказ приказом, но выполнять его никто не спешил, да и достать материалы для упаковки обычные музеи не могли. Эрмитаж же был необычным. А его директор Иосиф Орбели умел этим пользоваться: «Когда директора музеев требовали сухих досок, пакли, жестяных скоб и т. п., необходимых для изготовления добротной тары, им отпускали это очень скупо, объясняя, что все это необходимо для кровельных работ, ремонта жилфонда и т. д. Да еще могли обвинить в попытках действовать „на панику“». С академиком Орбели так разговаривать не смели. Вопросами эвакуации занимался он сам, умел в ярости орать в трубку и чуть что звонил либо в Москву, либо в Горисполком… Тут тон его ругани менялся, становился журчаще медовым, но настоятельности и убедительности не менял, расписывая «трудности Эрмитажа» и прося помощи. После этого все сезамы разом открывались», – писал хранитель Эрмитажа Владислав Глинка. Эрмитаж получил здание Сампсониевской церкви на Выборгской стороне, где более года бригада плотников делала ящики по спискам хранителей музея. Упаковку начали уже на второй день войны. 30 июня из Ленинграда отправился первый, самый драгоценный эшелон. Его начальником стал будущий директор свердловского филиала Эрмитажа Владимир Левинсон-Лессинг, который, единственный из уезжавших, знал, куда эвакуируется Эрмитаж. Второй эшелон отправился 20 июля. Третий эшелон выйти из города уже не смог, и ящики вернулись в музей. Всего в Свердловск вывезли 1 117 000 предметов. 24 июля были отправлены в тыл 146 эрмитажных детей. Часть научных сотрудников и реставраторов музея уехали в Свердловск. Большая часть осталась в Ленинграде.
К началу 1942 года в двенадцати убежищах Эрмитажа жило около двух тысяч человек. К эрмитажникам присоединились сотрудники Академии художеств, Кунсткамеры, Академии наук, художники и писатели. Пока могли – ходили на работу, потом уже не выходили. В самом Эрмитаже работы было много: надо было упаковать и перенести в наиболее защищенные помещения то, что осталось «дома», надо было зашить окна, вести учет всем перемещениям экспонатов, писать статьи и книги. И еще – почти каждый день дежурства в отряде противопожарной обороны. Бывало, что за сутки тревоги по радио объявлялись до пятнадцати раз. 8 сентября 1941 года Ленинград бомбили в первый раз – кольцо блокады замкнулось. С 20 ноября нормы хлеба были снижены до 200 грамм в день рабочим и 125 грамм иждивенцам. В эрмитажных убежищах еще было тепло (топили довоенными запасами дерева из мастерских музея и экспозиционными щитами), еще был свет, но смерть уже стала обыденностью.
Из дневников ирановеда Александра Болдырева:
«31 декабря 1941. За эти несколько дней, что не был я в команде, разрушение людей голодом разительно продвинулось: Пиотровский, Богнар, Морозов, Борисов – находятся на пределе. Страшно опять. В магазинах и столовых нет улучшения ни на йоту. Трамваи исчезли вообще. Дома и в Эрмитаже с сегод. вечера света нет. Где-то мучительно к нам бьется помощь. Теперь ясно, что это далеко не скоро. Когда? Наступает 1942-ой. Количество смертей в городе достигло в сутки двух десятков тысяч, говорят».
Поминальный список в воспоминаниях Глинки имеет начало, но не имеет конца:
«Едва ли не первым в нашем убежище умер скромный и милый Иван Иванович Корсун. Все последние дни он жил тревогами о своем Андрюше, зная, как неприспособлен тот к солдатскому быту… Мы его похоронили еще, как должно друзьям сына. Эрмитажные плотники сделали гроб и дубовый крест, на котором вывели: „Отец солдата Иван Иванович Корсун“.
Вторым умер или, вернее, был убит голодом сотрудник центральной библиотеки Эрмитажа Георгий Юрьевич Вальтер, молчаливый и неприветливый человек, замолчавший и слегший в постель раньше всех, то есть сложивший раньше других оружие жизни… Я едва его знал, но говорили, что он доблестно воевал в 1914–17 годах, от прапорщика дошел до штабс-капитана, имел ряд боевых орденов.