Мыльников прежде всего монументалист. И творческая мастерская у него в академии была именно по монументальной живописи. Есть монументальный Мыльников сталинской эпохи – мозаика «Изобилие» на ленинградской станции метро «Владимирская» (1955) и полотно «На мирных полях» (1950), классический образец довольно безликого в этом своем проявлении большого стиля. Но его главные, также награжденные и увенчанные работы есть суть позднесоветского монументализма – суровый стиль, графичность и безмерная патетика. «Прощание» (1975) и «Испанский триптих» («Распятие», «Коррида», «Смерть Гарсиа Лорки» (1979)) – по составу крови и религиозно-культурному бэкграунду сродни главным мифологическим фигурам 1970‐х, от Тарковского до Высоцкого. Вышедшее из-под кисти действительного члена академии, да еще и вполне себе сталинского живописца, обласканное большими деньгами больших премий, это искусство проходило по разряду официоза, но с большого расстояния родство видно куда четче.
Тем интереснее то, что, будучи крупным советским монументалистом, в основной массе своих произведений Мыльников – художник частной жизни и какой-то совсем не советской любви к классике. Да и классики у него в фаворитах какие-то не самые надежные: Джорджоне, Пуссен, Коро, Гойя, Петров-Водкин. Из персонального мыльниковского пантеона и цитатника только Грабарь – мастер проверенный, остальные же в своих картинах мучились страстями почти исключительно художественного толка. Мыльников был примерным учеником своих кумиров – десятки раз мог переписывать одну и ту же композицию в надежде поймать желаемый эффект. И учеников своих этому учил. К старости он и сам стал каким-то почти ренессансным персонажем – ходил в черном берете, говорил все больше о «святости» живописи как таковой и о работе художника как служении. Он мог казаться чересчур пафосным и в словах, и даже в пейзажах, но никогда не был циничным. Он учил чистой классике и искренне верил в то, что она первична. Не все его ученики остались этому завету верны. Но почти все помнят его уроки как главное в их становлении как художников. А это для любого Мастера – лучший памятник.
Поэт, прозаик и переводчик Аркадий Драгомощенко был чрезвычайно значимой фигурой в ленинградском/петербургском культурном ландшафте. Можно было не читать его стихов и прозы, но не заметить его самого в этом довольно тесном мире галерей, литературных тусовок, культовых кофеен, интеллектуально-алкогольных прогулок по садам и паркам было невозможно. В шляпе и без, с трубкой или сигаретой, с бокалом, стаканом или просто бутылкой, в круглых очках, лысеющий, с удивленным, немного детским выражением лица, много говорящий и всегда окруженный внимательными слушателями, он был частью этого города настолько обязательной, что сегодня, прочитав, сколько на самом деле он преподавал в американских университетах, я была поражена – казалось, что он-то точно никуда надолго отсюда не уезжал.
А ведь он не был ленинградцем (родился в Потсдаме, жил в Виннице, успел поучиться на филфаке Винницкого педагогического института, а затем поработать в Киеве), но, оказавшись в конце 1960‐х на театроведческом факультете Ленинградского института театра, музыки и кинематографии, с городом этим больше не порывал. Он служил заведующим литчастью в театрах Смоленска и Ленинграда, был редактором, писал рецензии, много преподавал. Но центр его жизни уже в 1970‐х оказался совмещен с центром неофициальной литературы, которая в Северной столице имела вид не столько кухонно-разговорный, как в Москве, сколько молчаливо-печатный. Все заметные ленинградские самиздатовские проекты были сделаны при участии Драгомощенко – и «Часы», и «Предлог», и «Митин журнал». В 1978‐м он стал первым лауреатом неофициальной литературной премии Андрея Белого, в жюри которой он потом будет заседать долгие годы.
Та премия была за прозу, но в историю новейшей литературы он вошел в первую очередь как поэт. И при всей своей сращенности с Ленинградом поэт совсем иной, чем той, что главенствовала на берегах Невы, школы. В русском стихосложении это традиция метареализма. Мир как переплетение неявных связей, текст как вязь неочевидных слов, барочная усложненность и тотальный верлибр. Он говорил на русском способом, до сих пор на этом языке невиданном, но в иных культурах уже устоявшемся и классическом. Недаром Драгомощенко любили, понимали и печатали американцы, чьих поэтов из так называемой «Школы языка» он много переводил.
У Драгомощенко вышло много книг. Их небольшие тиражи ничего не значат: его слово оказало влияние на стольких молодых и уже не очень молодых его друзей и учеников, что пропасть ему не дадут. Последние десять лет он вел семинар в Смольном колледже под названием «Иные логики письма». Отличное название – и это ведь был почти девиз, под которым подпишутся десятки тех поэтов и философов, собственные «иные логики» которых настраивались под монологи Аркадия Драгомощенко.