Поклонники художника легко все эти нападки опровергнут – в Рабине есть и советский извод поп-арта (того, что позже станет соц-артом), и очень сильная линия неоэкспрессионизма. Для кого-то это формализм, а для других (и к ним примыкает сам Рабин, который, собственно, так на проработках начальству и говорил) – чистейшей воды реализм. Но по большому счету никакие «измы» Рабину не нужны. Это художник монотемы, странного пространства странной жизни странных людей. Как-то в частном разговоре замечательный искусствовед Сергей Даниэль сказал мне, что ему самым еврейским художником кажется вовсе не Шагал, как принято думать, а Оскар Рабин. Я удивилась: а как же все эти кресты, Иисусы и купола на его полотнах? Но сегодня, пожалуй, с радостью соглашусь: узкие, петляющие улочки барачного Лианозова, советской Москвы, сияющего Парижа под рукой Рабина превращаются в одно сплошное местечко. То есть то ли постоянное, то ли временное пристанище предпочитающего ничем особо не обрастать, чтобы потом ни о чем не жалеть, вечно скитающегося в душе человека. И ведь именно эту жизнь он примерил на себя.
Московский мальчик и парижский житель Эдуард Штейнберг прежде всего – тарусский художник. Хотя анкетно он прожил там не так уж и долго. Родившись в 1937 году в Москве, в семье поэта, переводчика и художника Аркадия Штейнберга, он там же закончил семилетку и ударился во все положенные сыну врага народа тяжкие: был рабочим, сторожем, землекопом и чуть ли не рыбаком. В Тарусу попал после реабилитации отца и за проведенные там четыре года успел не только решить, но и стать художником. В 1961‐м он вместе с приятелями устраивает в городском клубе одну из первых в СССР независимых выставок и с этим багажом возвращается в Москву. Потом будет знакомство с московскими нонконформистами, будут выставки с Владимиром Яковлевым, Владимиром Янкилевским, Ильей Кабаковым, Эрнстом Неизвестным, будет Малая Грузинская и союз художников «Эрмитаж». Будет и эмиграция в Париж, где Эдуарда Штейнберга хорошо примут и откуда он при малейшей возможности начнет убегать в Тарусу.
Подмосковная Таруса – точка отсчета в его живописи. Поверить в это непросто, потому что Эдуард Штейнберг – абстракционист. Более того, один из самых, казалось бы, чистых абстракционистов в отечественном искусстве. В его абстракциях царят покой и вечность, тяжеловатые плоскости цвета и отутюженные линии; он любит белое на белом и черное на коричневом, для него роскошь – нервная диагональ или трагически переломленный круг. Однако за этим «классическим Штейнбергом» есть не то чтобы другой, но не столь застегнутый на все пуговицы художник. И понять язык, на котором говорит мастер, можно, только выучив оба диалекта.
Эдуард Штейнберг начинал в Тарусе абсолютным дилетантом. Его учителями были отец и история искусства. Самые неожиданные работы на выставке в Русском – несколько фигуративных полотен 1960–1962 годов: ученические еще, то ли Роберт Фальк, то ли Михаил Ларионов, чуть-чуть фовизма, чуть-чуть экспрессионизма. Потом появится Малевич – избытком белого цвета на белом же фоне, все более тяготеющим к квадрату холстом, прямыми цитатами и отсылками, наконец. Однако и малевичевская белизна уступит манере Александра Родченко, от которого перенял Эдуард Штейнберг немыслимую легкость линий. Потом придет период влияния Василия Кандинского, чья иероглифичность покажется Эдуарду Штейнбергу ближе, чем тяжеловесная формульность «отца супрематизма», но уступит Марку Ротко, который научит художника возможностям разделения холста почти неприлично крупными цветовыми плоскостями. Учителя оказались хорошими, ученик смог преодолеть их уроки. Метафизичность мышления спасла его от дидактизма Малевича, а любовь к геометрии – от тоталитаризма свободы формы Василия Кандинского. Он оказался слишком серьезен, чтобы стать таким же блистательным стилистом, как Александр Родченко, и слишком привержен нюансам, чтобы мыслить, как Марк Ротко.
Будучи прекрасным учеником, Эдуард Штейнберг был не слишком послушен. Его личный опыт – его Таруса, его деревенские каникулы, погосты, избы – диктует свои правила. Так появляются в работах Эдуарда Штейнберга рыбы, буквы, слова, жалкие деревенские домишки и их обитатели. Почти никогда не переходя черты абстракции, Эдуард Штейнберг вносит в свои работы пронзительнейшую ноту реальности. Реальности не бытовой, но метафизической, в которой даже «Фиса Зайцева из деревни Погорелки» становится символом жизни и смерти, геометрической фигурой и повторяющимся знаком, частью речи индивидуального языка Эдуарда Штейнберга.