– Он тогда достает из серебряного ведерка на столе такую бутылку, обычного вида, только этикетка в таких серо-бурых разводах, словно в сугробе зимовала. Вот, не угодно ли. Шато д’Икем, одиннадцатый год. Я говорю, совсем молодое… Он отвечает, нет. Постарше нас с тобой будет. Я тогда – подождите-подождите… Вы хотите сказать, девятьсот одиннадцатый? А он говорит, нет. Восемьсот одиннадцатый. Тысяча восемьсот одиннадцатый год. Винограды Семильон и Савиньон с преобладанием первого. Много сахара в осадке, поэтому сохраняется веками, хотя белые вина обычно портятся быстро. Знаешь, как раньше королей в меду мумифицировали? Вот примерно тот же эффект… Ну-ка попробуй… И наливает мне. Правда, немного совсем, полбокала. Я попробовал…
– И че?
Плеш закрыл глаза и почмокал опаленными чифирем губами, пытаясь воскресить во рту забытый вкус.
– Даже не знаю, как описать. Сладкое. Приятное. Но не в этом дело. Это было… Ну, как будто в этом вкусе Наполеон и Кутузов, Наташа Ростова и Лев Толстой, Крымская война, Парижская коммуна, Первая мировая, Вторая мировая… Потом уже наше время, и я сам. Маленький такой. Словно я в космос поднялся и всю историю оттуда увидел. И не просто туда взлетел, а из сраного столыпина выпрыгнул. Понимаете разницу?
Клетка угрюмо молчала.
– Чепушила этого вина, значит, тоже отхлебнул и стал свою мысль дальше развивать. Удовольствие и наслаждение, говорит, по своей природе не могут быть постоянными. Они всегда связаны с переходом от какой-то потребности к ее удовлетворению. От жажды и голода к их насыщению, от полового одиночества к спариванию и так далее. Было плохо, стало хорошо, потом все прошло. Каждый социальный класс удовлетворяет потребности привычным для себя образом, поэтому общее количество удовольствия в человеческой жизни почти одинаково в разных социальных стратах. Это, можно сказать, божеская справедливость. Или природная, если ты в Бога не веришь. И раб, и Цезарь счастливы одинаково, хотя от разных вещей. Ты, говорит, математику помнишь из школы? Вот представь себе две кривые с одинаковым наклоном. У богатого она проходит в сто раз выше, но наклон тот же. Площадь под графиком может различаться на несколько порядков, но производная будет та же. Личное персональное удовольствие и есть такая производная. Высота графика роли не играет.
– Математику сворачивай уже, – сказала темнота.
– Сейчас, – ответил Плеш, – там два слова осталось. Но природу, говорит он, можно обмануть. Самый простой способ – это из нижней точки графика для самых бедных перейти в высшую точку графика для самых богатых. Тогда производная, или крутизна происходящего, будет уже совсем другая. И удовольствие тоже. Как ты только что мог заметить.
– Правильно, – заметила темнота сверху.
– Мысль эта, говорит чепушила, на нашей планете не новая, и до нее за последние три тысячи лет доходили многие. По-русски это называется «из грязи в князи». Гарун аль-Рашид почему, как ты думаешь, нищим переодевался? Истории про себя слушал? Ага, как же. У него для этого придворные поэты были. Нерон зачем актером подрабатывал? Коммод зачем в Колизее дрался, как сраный раб? Не для славы, браток. Слава у них всех уже была такая, что к ней сколько ни прибавляй, больше не станет. Нет, вот именно и исключительно для этого – понять лишний раз, чего в жизни достиг… Почувствовать по контрасту… И еще, говорит, иногда очень хочется, чтобы вместе с тобой это кто-нибудь другой понял и ощутил. Хотя бы на время… Нерон с Коммодом для этого целые цирки собирали. А у нас, говорит, со свидетелями сложнее. Зритель сегодня у меня один ты… Но мне хватит.
Плеш вздохнул и замолчал, словно рассказ этот его крайне утомил и опечалил. Молчали и зэки. Потом кто-то снизу спросил:
– И что дальше?
– А дальше чепушила этот мне говорит – знаешь, что больше всего изумляет? Что я каждый раз на стене эту лодку рисую, каждый раз предлагаю со мной поплыть – и ни разу никто не захотел. Хотя, может, и лучше, что никто не хочет. Один хрен придется в тюрьму вернуться, потому что зэков сдавать нужно в целости, тут все строго. У ФСИНа условие – никаких накладок. Вечером урок этих назад повезут – сначала вертолетом, потом самолетом. Как устриц. Сдаем строго в срок, всех вместе – пока вагон-двойник на перегоне маринуют. Так что оставить погостить я никого надолго не могу…
Плеш замолчал, и по его грустному лицу стало ясно, что конец его странной истории совсем рядом.
– И чем кончилось?
– Короче, доел… то есть, дочифирили мы с ним, «шато д’Икем» еще немного выпили, поцеловались с вечностью. Много он не наливал. А потом он говорит – пора, значит, идти. Пошли мы назад в трюм, спускаемся в этот зал. Столыпин там все так же качается. Только лампы напротив окон уже горят вполсилы, типа рассвет. И петухи на его халате в этом свете нежно так переливаются… Последнее, что перед глазами…
– Вот это реальный главпетух был, – сказал мрачно кто-то из чертей. – Такие под шконкой точно не водятся. А потом что?