Однако время от времени на него нападала мысль о той самой невыразимо жуткой, прощальной минуте, когда он будет навсегда унесен из жизни, и в нем поднималось огромное несогласие, которое запирало горло и начинало его душить. Это было так страшно, что, можно сказать, он всякий раз преждевременно умирал. Но проходила минута, другая, и огромное несогласие умудрялось как-то трансформироваться в покорность, в почти полное примирение с тем, что должно было неизбежно произойти. И тогда наворачивалась очередная мучительная слеза. Покуда она катилась до подбородка, Очковский себя утешал, как мог: он говорил себе, что через смерть прошли многие миллиарды людей, включая его отдаленных и непосредственных предков, которые, надо полагать, были ничем не хуже его, что, возможно, рождаться страшнее, чем помирать, и что, наконец, он прилично пожил на своем веку. Последнее соображение подкреплялось арифметически: Очковский подсчитал, что за прожитые годы он мог бы закончить одиннадцать учебных заведений – это, правда, включая среднюю школу и одни курсы иностранного языка, – мог бы раз пятнадцать обойти пешком земной шар, причем не спеша, с раздышкой, с остановками у центров древних цивилизаций, мог бы как минимум шестьдесят восемь раз жениться и шестьдесят девять раз развестись; одним словом, выходило, что это страшное дело, сколько можно наколбасить в течение одной человеческой жизни – в конце концов просто захочется прилечь где-то и помереть…
Самое интересное, что утешительное течение его мыслей постоянно заключалось следующим парадоксом: верно, жизнь потому и привлекательна, что есть смерть, поскольку бесконечное не может быть привлекательным, а привлекательное бесконечным.
Как только дело заканчивалось парадоксом, Очковский судорожно вздыхал и просветленным взглядом окидывал кабинет. Ему на глаза попадалась лампа старинной бронзы под сильно выгоревшим абажуром, портрет Мейерхольда, письменный стол, на котором неизвестно почему стоял эмалированный чайник, стремянка, кресло с высокой спинкой, и вдруг ему приходило на ум, что этим вещам будет без него одиноко. Тогда все начиналось сначала, то есть с той самой мысли, что вот-де все на свете имеет конец, который логически неизбежен, хотя эта неизбежность и не помещается в голове.
На шестой день болезни Очковскому стало хуже, и его увезли в Боткинскую больницу. После скрупулезных исследований, когда он со страху уже почувствовал себя лучше, лечащий врач предложил ему операцию. Очковский сказал, что подумает, и выписался домой.
Хотя он и был почему-то уверен, что непременно умрет на операционном столе, он все же решился на него лечь. Видимо, он принял это решение исключительно потому, что подчас самое вредное, даже гибельное и есть для нас самое притягательное, влекущее к себе грозно-весело, нестерпимо. А поскольку в нашем характере есть еще и страсть к художественному оформлению всякого драматического обстоятельства, начиная от истинной трагедии и кончая недоразумением, не стоящим выеденного яйца, Очковскому очень захотелось перед операцией как-то проститься, как-то подытожиться, подвести под прожитым какую-то лирическую черту. В конце концов он решил съездить в Коломну, где он родился и прожил свои лучшие годы.
В один из последних дней января, темным морозным утром, Очковский напился на кухне чаю, потеплее оделся, сунул в карман фляжку молдавского коньяка и отправился в свое прощальное путешествие. На Казанском вокзале он купил билет до Голутвина, сел в электричку и приготовился размышлять. Вообще дорогой он намеревался поразмыслить на тему: «Жизнь, прожитая впустую», – и, сидя в теплом вагоне, уже было предался тягостным думам, которые основывались на том, что поскольку на своем веку он не знал ни особенного счастья, ни особенного несчастья, то его жизнь как раз и называется – «Жизнь, прожитая впустую», как вдруг вагон тронулся, поплыл, покатился, и Очковский самым пошлым образом задремал.
Очнулся он только перед Коломной, когда поезд уже ехал через Оку. Поежившись, он посмотрел сквозь заиндевевшее окошко на нелепые башни Старо-Голутвинского монастыря и пошел на выход, немного прихрамывая на левую ногу, которую нечаянно отсидел.