– Когда я настигла носильщика, я обернулась. Старик стоял и смотрел мне вслед. Красивое, благородное лицо!
Она так же неслышно, ступая с носка на пятку, вышла.
Энни округлила глаза.
– До LA шесть часов минимум, – прошептала она.
Я знал, что моя старуха закрыла дверь неплотно и теперь стоит, прислушивается к нашему разговору.
– Но сюда-то она как-то доехала, – сказал я.
Энни пожала плечами, и время снова стало вязким и медовым, постепенно смешиваясь с морским привкусом тумана, к которому присоединялось наше дыхание.
Наконец Энни вскрикнула, и ещё раз, как вдруг из приоткрытой двери раздался голос: «Миша, не делай девочке больно!»
Я взревел и кинулся закрывать за старухой дверь, когда она бросилась восвояси. В этом доме не было замков, чёртов тайванец экономил на всем, даже на сливных бачках, – и тут я увидел, как Сима, метнувшаяся прочь со скоростью перепуганной черепахи, наталкивается на Аришу, застывшую в коридоре с ночным горшком в руке, – и дальше я занимаюсь устранением аварии.
Сима спряталась наверху, Ариша вернулась к себе и сидела, как всегда в последние годы, у окна, смотрела в ночь с обычным своим выражением сокрушённого болезнью и тоской человека. Я возился с тряпкой и ведром и поглядывал на неё. Я знал этот её взгляд ещё с детства – я вырос с Аришей, а к Симе ездил с отцом только на лето набраться солнца и моря.
Сима была хорошим врачом, вечно погружённым в медицинскую литературу, в справочники и журналы, – со временем я понял, что только профессиональный ум сознаёт свои пределы и желает их расширить. Училась она в Молотове-Перми, и на первом курсе медицинского института её едва не отчислили за любовь к животным. Студентов привели в лабораторию, поставили полукругом у застеклённой камеры, куда поместили собаку, а потом пустили туда хлор. Первокурсники должны были стоять и записывать стадии умирания собаки. Сима устроила скандал, чуть сама не отравилась хлором, собаку спасла, но её решили отчислить. Выручил отчим – старый большевик Семён Кайдалов, бывший комиссар 11-й Красной армии, освободивший Азербайджан от мусаватистского правительства и английских войск под командованием генерала Денстервиля.
Всю жизнь Сима привечала окрестных собак, кормила и лечила: зашивала надорванные уши и подранные шкуры. Часто я видел её в кресле в саду, меланхолично штопающую шёлковой ниткой очередную здоровенную кавказскую овчарку. Псов она обычно звала одинаково ласково: Барсик. Эти церберы в нашем дворе не переводились, не говоря о кошках.
Любимый диагноз бабушки был «симулянтикус натураликус», причём ставила она его безошибочно. Не раз я ездил с ней в трущобы на окраинах Баку, в разбросанные на пустырях «нахаловки», где люди из нищих горных районов жили в построенных без разрешения властей скорлупках, собранных из найденного на свалке хлама, где царили антисанитария и туберкулёз, случались холера и тиф, а врачей встречали словно богов. Мне это нравилось: я всегда испытывал враждебность со стороны мальчишек-аборигенов, но не там, не в «нахаловках». Тем более прокатиться рядом с водителем в карете скорой помощи было само по себе счастьем. На прощание Симочка совала мне в ладонь горсть никелевой мелочи.
Сима растила детей в одиночку. Мой папа в детстве страстно завидовал двум своим одноклассникам, у которых были отцы. Последнее, что он помнит о моём деде, кадровом военном, – как он сидит у него на коленях и теребит кобуру. Сима в конце войны была призвана в прифронтовой госпиталь под Могилёвом. Она оставила в детдоме двоих младших детей – шестимесячную Марину и полуторагодовалого Марка, но взяла с собой старшего – моего отца. Девочка вскоре умерла от скарлатины, а когда бабушка забирала Марка в 1945 году из детдома, он ещё не умел ходить. Знаю по себе: дети капризничают и скучают в основном потому, что у взрослых что-то не ладится. В госпитале Сима в наказание запирала отца в чулан. Однажды она выволокла его оттуда через минуту и, встряхнув, сказала: «Ты так плохо ведёшь себя, а у нас папу убили».
О том, что человек и Вселенная не разделены границей, я стал думать именно тогда, в первые месяцы жизни в Сан-Франциско, когда увидел, что Сима уходит в какой-то свой особый мир. Что это было – шизофрения или деменция, – мне неведомо. Сима была счастлива, порой казалось, что этот уход для неё – избавление наяву, что ей никогда особенно не хотелось жить и теперь открывшийся ей новый мир – мир воспоминаний и слепков чувств, пережитых когда-то, есть своего рода Великий Театр, который искали и обрели наконец герои «Золотого ключика». И тот высокий красивый старик, что привиделся Симе на ступеньках бакинского вокзала, как раз и был обитателем того нового мира, что овладел ею – и мной заодно.