Билл медленно ехал сквозь грязные дворы. Низкие облупившиеся дома глядели на него неприветливыми глазницами тёмных окон. Он смутно узнавал места, так, словно уже был здесь когда-то очень давно, будто бы в другой жизни… «Старик, — вспомнил он внезапно, — добрый пьяный старик, спасший меня в ночь побега от книжницы… Кажется, он жил в одном из этих кварталов.»
Теперь здесь жила Магдалена. Между деревьями во дворе натянута была бельевая веревка. Ветер трепал какие-то линялые тряпки на ней. На загаженном собаками и исполосованном протекторами газоне догнивал старый автомобиль, с проеденной ржавчиной дырою в боку. Отовсюду веяло небрежением отчаявшейся нищеты, и Билл мысленно поразился — странно, что это никогда не приходило ему в голову прежде — как в одном Городе, и даже не слишком далеко друг от друга, могут существовать эта улица Деревянных Монет с убогими тесными домишками и гостиница «Жемчужина», где одна чашка кофе в вестибюле стоит…
— Приехали! — сообщила Магдалена, оборвав его мысли.
Билл вынул пакеты из багажника.
— Не возражаешь, если я поднимусь с тобой… Они довольно тяжелые.
Магдалена заколебалась было, но потом сказала:
— Ладно. Я скажу Эдвину, что ты депутат, который помог нам продуктами, ты похож… Эдвин ведь постоянно пишет депутатам разным, и в благотворительные фонды пишет, он жалуется, как плохо мы живем, как дороги коммунальные услуги, он ведь нервный, у него и справка есть врачебная, что он нервный, и положены ему льготы какие-то, да только проку от них, от этих льгот… Спицей вязальной щи хлебать.
Билл слушал этот знакомый, до слёз умилительный суетливый говорок, поднимаясь с пакетами по пропахшей кошками лестнице вслед за Магдаленой, и от жалости у него саднило в горле…
Обернувшись к нему вдруг, она добавила немного смущенно:
— Ты только прости, если у нас бардак. А у нас точно бардак, ведь Эдвин никогда не убирает ничего, у него спину ломит, защемление нерва…
На площадке четвёртого этажа она остановилась и нажала кнопку звонка.
За обитой облезлым дерматином дверью что-то завозилось, заскрипело, зашаркало и она, наконец, отворилась. На пороге стоял молодой мужчина, высокий и худой, небритый, с изящным, но очень неприятным длинным лицом, выражающим вечное недовольство.
— Здравствуй, милый, извини, что я задержалась. К нам депутат приехал, видишь, Эдвин, какой у него костюм, из бутика, ты не груби ему, он мяса принес, и яиц, и конфет… — Магдалена говорила с мужем какой-то виноватой интонацией, точно оправдывалась перед ним за что-то. Из комнаты внезапно донесся громкий плач. Тобаска завывала подобно пожарной сирене.
— Иди уже к ней, я целый день сегодня её нянчил. Устал… Она задергала меня всего, замучила… — жалующимся тоном сказал Эдвин.
— Прошу тебя, всего минутку, я попрощаюсь с депутатом только, вежливыми же надо быть, милый, ты пойми…
— Ладно… — Ворчливо согласился Эдвин, исчезая в глубине тёмной тесной, заваленной хламом прихожей. На ходу он обернулся.
— Кстати, господин депутат, у нас ещё канализация плохо работает, сделайте что-нибудь, пришлите кого надо…
Магдалена прикрыла дверь квартиры, оставшись на лестнице. Билл молчал.
— У тебя есть дети?
Он мотнул головой.
— Почему? Тебе грех не иметь их, ты так красив и богат, они были бы очень счастливы с тобой…
— Не думаю. Всё относительно. Есть, например, древняя философия, которая учит, что вообще вся жизнь человеческая — суть путь сквозь скорби к ещё большим скорбям. Люди живут, страдая, а потом умирают. И богатые тоже. И красивые. И чем они красивее и богаче, тем больнее и обиднее им умирать. Так что зачем намеренно обрекать кого-то, кто совершенно ничего тебе не сделал, никакого зла, на страдания? Относительно этой философии не иметь детей — это не грех, а подвиг.
— А всё-таки жалко, что у тебя их нет, — сказала Магдалена, — у них были бы удивительные глаза…
Определенно, у этой старой девочки была какая-то своя, непонятная Биллу философия. Ведь она не смотря ни на что продолжала верить, что счастье возможно… Возможно в принципе. Теоретически. Пусть и не для неё.
— Ну, а теперь уходи. — Магдалена потянула на себя дверь, — Пора. И…. знаешь, мне очень трудно на тебя смотреть. Я чувствую сразу какую-то безнадежность, какую-то… Не могу вспомнить слово… Какую-то… Напрасность… Всего.
— Тщету, — подсказал Билл.
— Ты такой чужой, ты всегда был чужой, даже когда я тебя целовала, ты был смешной и глупый, а всё равно чужой, и потому я тебе велела не приходить. Потому что больше всего на свете я хотела тогда, чтобы ты стал не чужой, но я знала почему-то, что это никак невозможно. И Эдвин нервный. Он бы себя убил… Точно убил. Ой, прости, я глупости говорю, наверное, и тебе это все не интересно…
Она умолкла и продолжала смотреть на него, стоя в дверях.
— А если просто, если на меня не смотреть, — спросил Билл, — безнадежность не чувствуется?
Магдалена отрицательно замотала головой.
Билл улыбнулся. Тонко, грустно.