Как же можно это играть по законам русского психологического театра? Люди, существующие в безлюбье, люди, которые боятся и собственных, и чужих душевных порывов – существуют в театре абсурда, который сами же и создали.
Я одел героев в костюмы комедии дель арте. И загримировал их соответствующим образом. Среди них было два нормально одетых и нормально разговаривающих человека: Лопахин и Фирс. Лопахина эта бесконечная игра бесит, Фирс же от нее просто устал. И когда все уедут, забыв про старого слугу, Фирс удовлетворенно – это важно: удовлетворенно, а не печально – скажет: «Про меня забыли… Ничего, я тут посижу…» Потом улыбнется себе: «Жизнь-то прошла, словно и не жил». И ляжет спать, удовлетворенный тем, что играть больше не надо.
Где происходит действие «Вишневого сада»? Оно происходит за кулисами жизни. За кулисами оно происходит! Вот этот странный мир закулисья жизни нам с художником и надо выстроить. И не будет никакой русской усадьбы, а будет странный, ускользающий, неясный мир театра, где не столько живут – сколько играют персонажи Чехова.
В том мире, где нет любви, где мать и сестра даже гибель собственного сына и брата переживают красиво, где дочь не в состоянии найти человеческих слов, дабы успокоить свою мать, – нет жизни. Есть бесконечная, не столько красивая, сколько разукрашенная, и от того еще более страшная игра.
Нам все кажется, что Чехов любит своих героев. Да не любит он их, повторяю я в сотый раз! Не любит! Он смеется над ними, подтрунивает. Люди, которые не проживают свою жизнь, а играют ее, стараясь перед самими собой и перед другими выглядеть «покрасившее» – достойны лишь того, чтобы над ними посмеялись.
Почему Палыч наш всегда современен? Потому что мы похожи на его героев? Да, конечно. Только нам приятно считать, будто мы близки чеховским героям своей глубиной и духовностью, хотя на самом деле мы похожи на них своим безлюбьем, неумением подлинно проживать свою жизнь и идущим отсюда стремлением ее играть. Нам, так же, как героям Антона Павловича, важно не то, какими мы выглядим перед Богом, а то, какими мы выглядим друг перед другом.
И еще, знаешь, что я тебе скажу? Если бы Антон Павлович писал бы ровно такие же пьесы, а выглядел бы, скажем, как современный бритый качок из фитнесс-зала – мы эти пьесы совсем по-иному на сцену переносили бы. Мы ведь не текст Чехова ставим, мы бесконечно ставим его фотографию в пенсне – фотографию русского интеллигента. Чехов, без сомнения, гений, только он очень ироничный, жесткий и недобрый писатель. К тому же, как я уже говорил, физически довольно крепкий мужик.
Я лежал на своем матраце и думал о том, что надо бы купить кушетку. В конце концов, я известный режиссер, народный артист, мне почти пятьдесят, я руковожу театром, средняя посещаемость которого одна из самых больших в нашем городе, – и я должен спать на некотором расстоянии от пола. Когда человек умирает, его душа возносится в небо, наверное, поэтому люди решили спать, пусть хоть и на маленькой, но все-таки высоте, чтобы душа постепенно привыкала…
Я смотрел в окно. В окне не было видно ничего, что могло навеять хоть что-нибудь: ни грустного дождя, ни таинственного снега, ни романтических звезд – совсем ничего не было видно в окне. Снизу, с пола, даже дома не светились: только темная, плотная пустота ночи, которая не расширяла реальность, а, наоборот, стискивала ее, уменьшала. Я хотел казаться самому себе маленьким и несчастным, и у меня это здорово получалось, причем получалось вполне себе душевно и радостно.
Я вспомнил, как страдал, когда выяснялось, что я совершенно не интересен твоей маме: мне казалось тогда, что мир рухнул, что я потерял почву, и всякие еще банальности мне мерещились, которые именно из-за своей обыденности и неоригинальности мучили еще больше. Тогда я был несчастен, как говорит ваше поколение, «по жизни», а сейчас – по роли: я печалился, чтобы не испугать своё счастье, которое, понятно, рано или поздно все равно убежит, но зачем же его пугать?
Тогда у меня не было Лизы. А теперь была. Точнее, была настолько, насколько она вообще может быть в чьей-то жизни.
Я посмотрел на часы: два часа ночи. Завтра – репетиция. Актеры, понятно, не сразу приняли моего Чехова, но постепенно свыклись. Особенно после того, как я снял с роли актрису, назначенную на Раневскую. Во время репетиции она двадцать один раз произнесла слово «духовность». Я специально считал. Потом сказал: «Очко. Двадцать один. Поздравляю. Вы выиграли. Приз – ваше свободное время». Я закончил репетицию, выслушал стенания актрисы, назначил приказом другую, которая слово «духовность» не произносила вовсе, ибо не знала его значения. После этого работа пошла куда быстрее.
Завтра репетиция. Я должен быть бодр и энергичен. Мне так говорили учителя: режиссер – это всегда бодрый и энергичный человек, в лексиконе которого нет словосочетания: «не знаю». «Ответить артистам на любой их вопрос: «Не знаю», – это все равно, что дрессировщику сунуть голову в пасть тигра и приказать: «Грызи!», – говорил один из моих учителей.