Но пока вернемся к санскритским “обрамленным повестям”. У нас нередко вспоминают слова С.Ф. Ольденбурга о “Панчатантре” как о “сборнике сказок... которому было суждено после Библии стать одною из самых распространенных в мире книг, переведенною еще в средние века и переводившеюся и потом на все почти языки земного шара”[619]
. Однако сравнение с Библией не вполне корректно. Библия распространялась по миру именно как одна и та же книга (хотя в разных христианских традициях и существуют несколько различные ее варианты). А история мирового распространения “Панчатантры”, как и других индийских “обрамленных повестей”, — это в значительной степени история переложений и переработок, при которых не воссоздавалась та же самая книга, а лишь воспроизводились те или иные ее структурные параметры (“обрамление”, некоторые сюжеты и т.д.). Может быть, способность “Панчатантры” (как и других ее индийских “родственников”) преодолевать границы между языками и культурами была обусловлена не в последнюю очередь именно свойствами ее строения, особенностями ее композиции, позволявшей легко изменять текст, приноравливая его всякий раз к нормам, потребностям и вкусам воспринимающей среды[620].Но то, что можно сказать о странствиях и трансформациях индийских “обрамленных повестей” за пределами Индии, относится, очевидно, и к истории их бытования в самой Индии. Четыре наиболее популярные “обрамленные повести” (“Панчатантра”, “Двадцать пять рассказов Веталы”, “Жизнь Викрамы, или Тридцать две истории царского трона” и “Семьдесят рассказов попугая” ) дошли до наших дней каждая в различных версиях и никакую из этих версий невозможно признать первоначальной, оригинальной. Много труда положили ученые (прежде всего немец Й. Хертель[621]
и американец Ф. Эджертон[622]) на то, чтобы, исходя из имеющихся версий, реконструировать “оригинал” “Панчатантры”, однако не пришли к такому результату, который получил бы всеобщее признание. Теперь мы вправе предположить, что сама исходная постановка задачи была некорректной. Вполне возможно, что у текстов типа “Панчатантры” вообще не было “оригиналов” (как нет “оригиналов” у устно бытующих сказок или эпических поэм), поскольку подобные тексты складывались постепенно и бытовали в постоянно изменчивом виде. Неизменными, вероятно, оставались лишь некие самые общие структурные “параметры” текста[623].Но вернемся к истории восприятия и усвоения “обрамленных повествований” в Европе. Европейцы довольно рано смогли отделить сам принцип “обрамления” от конкретных “обрамленных повестей” (словно улыбку — от чеширского кота). Уже в начале XII в. в Испании появился “обрамленный” сборник притч и повествований на латыни под названием “Disciplina clericalis”[624]
, “самый ранний сохранившийся от средневековья сборник новелл”[625]. “Обрамляющий” сюжет здесь крайне прост: отец дает наставления сыну. Многие сюжеты заимствованы с Востока, о чем говорит и сам автор в прологе: “Вот и составил я книжку из притчей философов и их наказов, из арабских басен и стихов, из сравнений с животными и птицами”[626]. Но эта небольшая, как бы ученическая и подражательная книга оказалась началом мощного направления в истории европейской литературы[627].Вероятно, не случайно то, что первый оригинальный “обрамленный” сборник в Европе появился именно в Испании (как и одни из самых ранних европейских переложений “Калилы и Димны” и “Книги Синдбада”): ведь Испания непосредственно соприкасалась с арабским миром, в котором, как мы видели, индийская модель “обрамленного повествования” уже с VIII в. была воспринята и развита. Вероятно, не случайно и то, что едва ли не самый первый “обрамленный” сборник на новоевропейском языке появился тоже в Испании. Это знаменитая “Книга'примеров графа Луканора и Патронио”, кратко именуемая “Граф Луканор” (“El Conde Lucanor”) и написанная доном Хуаном Мануэлем (1282— 1348)[628]
.Сюжеты для своих “примеров” Хуан Мануэль брал из различных источников, как европейских, так и “восточных” (в данном случае — арабоязычных)[629]
. И идея “обрамления”: беседа графа Луканора с мудрым советником Патронио — тоже, на современный взгляд, отнюдь не оригинальна. Тем не менее, как подчеркивает З.И. Плавскин, ссылаясь на известного испанского ученого М. Менендеса-и-Пелайо (который, в свою очередь, выразил, очевидно, вполне общепринятое в испанистике мнение), книга Хуана Мануэля — это “оригинальное произведение проницательного художника”, несущее на себе “яркий отпечаток личности автора”[630].