И тут вдруг книгу заливает волна света: «…словно кто-то распахнул двери, и сидевшие в комнате вскакивают, мигая, и с лихорадочной быстротою подхватывают свои узлы». У нас такое чувство, будто мы на грани какой-то последней истины, блистающей в своем великолепии, но в то же время почти что невзрачной в своей совершенной простоте. Посредством многозначительных словосочетаний автор достигает невероятного эффекта, заставляя нас поверить, что он знает правду о смерти и что он ее нам поведает. Еще немного, и в конце этого предложения, в средине следующего, может быть, чуть дальше, мы узнаем нечто такое, что переменит все наши понятия, вот как если бы мы обнаружили, что можем взлететь, сделав некоторое простое, но прежде никогда не испробованное движение руками.
«Самый трудный узел — всего лишь петлистая веревка; ногтю неподатлив, на самом деле он весь состоит из ленивых, плавных перехлестов пеньки. Глаз-то его распутывает, но неловкие пальцы кровоточат. Он (умирающий) и был этот узел и мгновенно развязался бы, если б мог видеть нить и проследить ее завои. И не только он один, но и всё разрешилось бы — всё, что он мог вообразить в наших ребячьих определениях пространства и времени, загадочных оттого, что придуманы человеком именно как загадки, а теперь возвращаются к нам бумерангами безсмыслицы… Но вот он ухватился за что-то подлинное, что не имело отношения к мыслям и ощущениям и опытам, которые были у него в детском саду жизни…»
Ответ на все вопросы жизни и смерти, «абсолютное решение», был начертан везде, на всем знаемом мире, как если бы путешествующий вдруг понял, что исследуемая им нехоженая местность — не случайное скопление природных явлений, но страница книги, где все эти горы, леса, поля, реки расположены так, чтобы получилось связное предложение; гласная озера сливается со свистящей согласной склона; извилистая дорога записывает свое известие округлым почерком, отчетливым, как рука отца; деревья жестикулируют, и разговор их внятен тому, кто изучил язык жестов… Так путник прочитывает по слогам весь пейзаж, и тогда раскрывается его смысл, — и подобным же образом замысловатый узор человеческой жизни оказывается монограммой, отныне ясно различимой внутреннему взору, распутавшему взаимосвязь литер. И это слово, это проступившее значение его, поражает своею простотой: может быть, самой большой неожиданностью оказывается то, что в продолжение своего земного существования, когда сознание заковано в железный обруч, в плотно облегающий сон о себе самом, — человек не сделал хотя бы случайно простого умственного рывка, который высвободил бы мысль из заточения и даровал бы ей сие великое познание.
Теперь задача решена. «И когда формы всех вещей насквозь просветились смыслом, множество мыслей и событий, казавшихся крайне важными, сделались не то что незначительными, — ибо теперь ничего незначительного быть уже не могло, — но сократились до размеров, до коих возросли мысли и события, которым прежде было отказано в значении». И тогда блистающие в нашем сознании исполины науки, искусства, религии выпадают из привычной классификационной системы и, взявшись за руки, перемешиваются и с радостью выравниваются друг по дружке. И вишневая косточка, и ее коротенькая тень на крашеной доске усталой скамейки, или клочок разорванной бумаги, или любой другой пустяк из тьмы тем таких же пустяков вырастают до изумительных размеров. В этом новом своем виде и в новых сочетаниях мир так же естественно раскрывает душе свой смысл, как оба они дышат.
И вот мы теперь узнáем все точно; слово будет произнесено — и вы, и я, и все на свете хлопнут себя по лбу: какие же мы были дураки! На этом последнем повороте книги автор как будто задерживается на минуту, словно обдумывая, благоразумно ли будет открыть правду. Он как будто поднимает голову и оставляет умирающего, за мыслями которого следовал, и отворачивается, и думает: следовать ли за ним до конца? Проговорить ли шепотом слово, которое разнесет вдребезги самодовольное молчание нашего рассудка? Да, да. Мы уж и так далеко зашли, и слово это уже образуется и вот-вот появится на свет. И мы поворачиваемся и снова наклоняемся над размытым очерком постели, над серым, расплывчатым абрисом тела, — все ниже, ниже… Но эта минута сомнения оказалась роковой: человек умер.