Они увидят друг друга прежде, чем Евграф Соломонович бросится к старику со всех ног, потеряет портфель и неловко обхватит сидящего своими длинными руками. Старик выронит палку и тихо заплачет. Тихо заплачет Евграф Соломонович, оседая на землю. И люди, идущие мимо, станут останавливаться, пытаясь понять.
Пройдет полчаса.
Я не знаю, сколько точно пройдет времени, пока на залитой закатным солнцем просеке появятся эти двое. Они пойдут рука об руку.
Евграф Соломонович – вполоборота, медленно и весело повествуя старику о том, как он жил все эти годы. И старик, цепляясь сухими лапками за его локоть, начнет слушать эту повесть, затаив дыхание и изредка перебивая говорящего вопросами.
Им идти совсем недолго. Им идти совсем недалеко.
Огромное летнее солнце еще не успеет сесть, как они остановятся у высокой зеленой калитки. Старик помедлит и протянет руку вперед, указывая на что-то. В их бревенчатом доме на уровне третьего этажа хлопает отворенная створка окна. Последний солнечный зайчик догорает на оконном стекле, переходя в ультрамарин. Старик хочет, чтобы Евграф Соломонович увидел это. И Евграф Соломонович увидит.
Он наклонится к уху стоящего рядом и прошепчет:
– Да, папа.
Лето нашей жизни. Короткая повесть
…Я была некрасивым ребенком, но мир мой был красив удивительно. Почему, быть может, я тогда ни разу и не задумалась «о том, что лаконичноязыкие англичане зовут ugly». Когда я вспоминаю детство, без труда удается увидеть снова словно еще вчера покинутые мной зеленые косогоры Фирсановки, заросшие липами, рябинами, елями, соснами и молодыми дубами, рядом с которыми так хорошо в июле искать белые грибы.
Год за годом я мысленно расцвечиваю те, далекие пейзажи: все больше и больше теплого света льется с неба, проникает сквозь форточки невысоких окон, сквозь листву деревьев, опадающую на мягкий мох и песок железнодорожной насыпи. Именно там мы иногда находили цветные стеклянные шарики, вероятно скатившиеся с проходящих мимо товарных составов, «товарняков», как их называли для краткости.
Теперь эти шарики лежат у меня дома в горшке с цветками декабриста.
Шел дождь, июль истекал, а вместе с ним истекали и отпуска моих родителей. Тогда отец и мать служили учителями, и чужие дети видели их куда чаще меня. Я же до конца августа оставалась с бабушкой в домике, нанятом на лето для полного одичания и забытья: это когда забываются все правила правописания, усвоенные за очередной класс, все правила поведения и даже непослушания. Все меняет свои привычки.
А лето длилось всегда и неизменно три месяца, от последнего звонка в школьном вестибюле до звонка первого.
Кончался второй по счету месяц каникул – июль. Я сидела на ступеньках крыльца в бело-голубой юбке, перешитой из китайского платья, трещавшего по швам на моем здоровевшем отдыхающем теле. Я сидела и думала, что вполне могла бы оказаться прекрасной одинокой принцессой, которая о чем-то грустит и кого-то ждет из лесной глуши: поднимала голову и видела лес, начинавшийся сразу за огромной поляной наших неспешных прогулок. Лес – таинственный, густой и старый, – по моим представлениям, тянулся довольно далеко. Когда мы один раз добрались до Крюкова, следующей после нашей железнодорожной станции, улицы, люди, их дома, а в особенности черный с проседью непромешанной муки и соды «Столичный» хлеб, купленный в местном булочном киоске (ведь наш
Часто, стоило посмотреть на высокие еловые верхушки, в которых бушевал ветер, сшибая мелкие липкие от смолы шишки, уже глаз оторвать невозможно и долго-долго следишь, пока не опустится ночная мгла или тебя не уложат спать. Я все время думала, как это должно быть страшно: оказаться в полной темноте среди деревьев, в той стороне, где возле железнодорожной насыпи разросся орешник и где приветливые машинисты часто отвечали мне гудком на взмах руки – мы ходили «провожать поезда».