— Там, там проморгали! — С суеверным страхом Данила тыкал в небо обрубковатыми пальцами. — Мыслили. Исторически. Диалектически. Предвидели… Не знаю, простят ли нам люди наше высокомерное самоусыпление? Близкие, родные, народ, а не историки на казенных харчах. Эти по-всякому будут крутить и выкобениваться. Какая была гражданская война? И какой она стала в мемуарах того же Тита Дуплетова? Сколько хороших солдат полегло, недоумевая и удивляясь нашим неудачам.
К шлюзу подъехал Тит Дуплетов вместе со своими адъютантами и охраной. Вышел из машины, сухо ответил на приветствие генералов. Минутой позже подъехали члены военно-полевого суда со стрелками. Дуплетов сел на обтертое ясеневое бревно, махнул рукой на своих. Члены суда, адъютанты отошли к мельнице и стали разглядывать ее с таким живым интересом, будто главная цель их состояла именно в разглядывании прохудившейся крыши, над которой, трепеща крыльями, взмывали голуби.
На бревне под вислой ивой остались Дуплетов, Чоборцов и Валдаев.
— Ну, Чоборцов, как твоя армия?
— Там сражается. — Данила указал рукой на темнеющие за рекой леса: — Горит армия. Утром под рукой полк, к вечеру — роты не наберешь. Сами знаете, командовали фронтом…
— Вот что, Данила Матвеевич. Сдавай армию генералу Валдаеву… пока не вся сгорела под твоим командованием.
Чоборцов облегченно вздохнул, будто наконец-то свалилась с плеч непосильная для него и обманчиво приятная для других тяжесть.
— Вон выходят из лесу воины, собирайте их, будет армия, — сказал он с неуместной веселинкой и глуповатой бесшабашностью. — Даже две можно набрать! Я за время боев раза три укомплектовывал армию и, между прочим, из тех солдат, которыми вы, товарищ Дуплетов, командовали с таким успехом.
Дуплетов хрипло засмеялся.
Слушая рассказ командарма об изнурительных боях в окружении, Валдаев с опаской следил за Дуплетовым: нервно раздувались у того ноздри, голос сникал, как бы уходя в подземелье, все реже и тяжелее подымались глаза. Но каким бы горячим и крутым ни был гнев, Тит не мог сделать дважды того, что сделал с Холодовым. Он утерял нравственное превосходство над этим, с разбитыми ногами генералом, который, быть может, много раз виновнее майора.
Дуплетов вспомнил, как он сам не справился с фронтом и был отозван в Ставку, и никто не колол глаза промахами, только Сталин спросил по телефону саркастически, все ли до одного потерял он самолеты, не выслать ли транспорт? Дуплетову жалко было Холодова. Наверно, молодой майор не виноватее других? Под руку подвернулся в критический момент.
Умом признавая необходимость насилия над людьми и в то же время жалея их тайной, застенчивой жалостью, Дуплетов запутывался в самом себе неразрешимо тяжело. «Не перекрутить бы гайки, не стереть бы резьбу в душе человека… Война, как хворь, явление временное, мир постоянен. Да, если потомки не поглупеют, они не станут похваляться своей добротой, уличать нас, отцов своих, в жестокости. Придет время, и легче будет быть добрым, чем злым. А сейчас…»
Сейчас ум находил выход: все это необходимость, она выше личности.
Нужно переломить настроение, тут без жертв не обойтись. «Моя жизнь потребуется, возьмите ее», — привычно оправдывался Тит сейчас перед собой. Ему было тяжело от сознания, что в трагедии меньше всего виноваты эти майоры и даже генералы. Но люди не могут жить, не находя виноватых, и они находили их, подчиняясь властному требованию жизни выносить приговор себе и другим.
А был ли кто виноват-то? Разве не выматывали из себя жилы, чтобы перетащить страну с проселков на индустриальную магистраль? Кажется, не жалели пота и крови.
— Расскажи, Чоборцов, как дошел до такого позора?
— Если и есть промахи, то виной тому не я.
— Да ты и после выхода из окружения напортачил, — сказал Дуплетов. — Боясь окружения, растянул фронт. Вражеские танки легко прорывались через недостаточно плотные боевые порядки. Штопал дыры с помощью батальонов. Распылял силы, бросая в бой по частям. Погубил кавалерийскую дивизию.
…Самое трудное для Чоборцова было перешагнуть неизбежную в жизни каждого человека ту, в душе скрытую грань, за которой уже нечего бояться и не о чем сожалеть. К этому последнему мгновению Чоборпова готовила вся его жизнь.
Сознание высокой целесообразности своей жертвенности было одним из привычных и сильных душевных двигателей Чоборцова, его жизнь за все годы революции проходила под знаком этой гордой, возвышенной жертвенности во имя человечества. Но он любил еще и обыденную жизнь со своей Ольгой, с вином, товарищами. До войны обе жизни не противоречили друг другу. Теперь же поле обыденной простой жизни свелось на нет, до острия штыка, а поле жертвенности расширилось безгранично.
— Мне все равно, когда меня… до суда или позже, — Чоборцов провел ладонью по подбородку, давя холодные мурашки. — Партия все равно разберется.
— Не беспокойся, Чоборцов. Партия разберется до конца.
Дуплетов упер локоть в колено, утопил квадратный подбородок в огромной ладони.
— Я докладывал в наркомат, — упрямо твердил Чоборцов, — что немец нападет, там осмеяли меня. Не меня судить…