— Та война была позиционная, полегче, — возразил он, припомнив рассказы дяди Матвея о том, как он сломал ногу в германскую войну.
— Зверств меньше было. Это правда. Однако целились тоже в грудь да в глаз. Как помнится, всегда норовят в сердце. Человек культурнее делается, к жизни относится легко, все равно, мол, помрешь — грязь после тебя будет. Чудной человек. Сам себя не понимает, а скажи ему об этом, он в драку полезет: «Я не понимаю? Да я, да мои сверстники умнее всех отцов, дедов и прадедов. Те, старые хрены, кулаками дрались, а мы шестиствольными пакостьметами да танками по прозванию „всех давишь“! Прежде, мол, за год войны убивали меньше, чем сейчас за неделю. Культурная истребления.»
— Выпил, Никита Мокеич?
— Ну и нюх у тебя, Лексаха! Как у покойной моей веселухи, жены то исть. Та за неделю до выпивона чуяла запах от меня.
Ларин поморгал сивыми ресницами и продолжал:
— Человек, он какой выкрутаст? Чем кислее жизня, выше взлетает он вон туда, в придумки. — Он окунул руку в копоть потолка.
Ларин достал из кармана нижней рубахи партийный билет, подал Александру.
— Дивишься, Лексаха, что чужой ношу? Так вот скажу тебе голу правду. Бомба раскидала райкомовский дом по бревнышку, железному ящику творило перекосоротила. Горит все, огонь до билета ползет. Не дал пламени сожрать эту книжку. Окружили село немцы. Оставаться в селе — глупистика официальная: германец ищет меня с намыленной веревкой. К тебе и прибился. Помнишь, летом-то на телеге приехал? Жив буду, после войны разберемся, а пристигнет смерть, в могилу ляжу с этим билетом. С ним я сильнее. В своем селе я считался замухрышкой, а тут смотри, какой месяц живу, стреляю. Оксану-то помнишь? Вспоминай, сквозить на душе не будет. Где теперь она, горемыка? А уж ласковая-то какая! — Ларин заморгал. — Выйдем в предбанник, лейтенантища мой…
Вышли в беловатый с небесной подсинькой разлив света. У замаскированного под дубовым комлем пулемета дежурил Лошаков. На верхней губе прямо-таки по-детски блестели сопли.
— Знаешь, Саша, — с внезапной строгостью заговорил Ларин, и его серое лицо стало еще более серым и старым. — Чует мое сердце: Лошаков не жилец на свете. Молчи, не мешай. Давеча, как ушел он на пост, я в глазах его увидел это самое. Всем помирать придется со временем, и легче тому, у кого душа на месте в такой час. А у него задыхается. Не в две нитки свита судьба, много ниток, и все разноцветные. Поговори с ним душа с душой в обнимку, верит он тебе. Вроде как покаяться хочет. Мне-то уж покаялся, теперь тебе. Душа, говорит, мучится.
Александр снял с шеи Лошакова бинокль, протер варежкой окуляры.
Захлопали разрывные пули в рогатых, окованных льдом ветвях вяза.
Александр пригнулся, направил бинокль на площадь. Около обезглавленной кирпичной церквушки все так же стояли два столба и перекладина, веревок издали не было видно, и поэтому трупы пяти повешенных, казалось, парят под перекладиной.
— Надо бы снять их ночью, — сказал Лошаков, подергивая тонкой шеей. — В бинокль видел — девочка среди них висит… Пошлите меня, а? Проверьте, на что я годен. Я отчаянный. У нас в городке тоже есть литейный заводик, правда, маленький, катки для ножек пианино льет. Мы этими катками дрались.
— Сейчас вас подменит Ларин, зайдите ко мне.
Александру не пришлось упрашивать солдата, он сам заговорил, нервно кривя губы:
— Рассказывал я Ларину. Совесть меня замучила. Человека порешил. Не хотел я убивать Прыгунова. Сгорел он, развратник. Вика выскочила в окно, а он задохнулся в дыму. Избу-то я подпер. Было мне тогда шестнадцать, а ей годом больше. Убежал я от родителей… потом вот на войну пошел.
Вышитым девичьими руками платком Лошаков вытер лоб. Робко глядел на Александра.
Этому умному молчаливому бойцу Александр почему-то покровительствовал. Теперь поразило его неожиданное признание Лошакова.
— Любил я ее больше жизни, — словно про себя сказал солдат.
— Закусим, Лошаков. Из одного котелка поели прогорклую на дыму кашу.
XXXI
Машины дивизиона эресов подошли к берегу на рассвете. В одно мгновение с их рельсов стая огнехвостых мин полетела на позиции немцев. Пламя, развертываясь, забушевало над возвышенностью за рекой и над обрезавшими ее с обеих сторон ложбинами. Потом полчаса била артиллерия по переднему краю, замесив воздух мутной пылью. Снаряды долбили промороженную землю, ухая и хрястая, вычернили заснеженные склоны. Когда они пролетали, кажется, над самой головой, Александр пошевеливал лопатками, ухмыляясь.
Потом огненный вал перекатился в глубину обороны, и батальоны, слева и справа обтекая высоту, пошли в атаку.