Учителем Кисельникова в декламации был Петр Семенович, и, надо сказать, очень строгим, допекавшим своего ученика беспощадными насмешками. Кисельников отшучивался, как умел, и мир не нарушался.
Эти маленькие беседы оказывали громадное влияние на духовное развитие Александра Васильевича. Он сам сознавал, что стал совсем другим человеком, чем был до приезда в столицу: его кругозор расширился, он стал сознательнее и вдумчивее относиться к явлениям окружающей жизни, и многие из них стали видеться ему в ином свете.
Эти собрания бывали только по вечерам, так как днем все были заняты кто службой, кто делами; поэтому Александр Васильевич немало удивился, когда однажды, в зимний день, возвратившись с полкового ученья, застал у себя Назарьева. Капитан показался ему озабоченным и немного смущенным.
Михайлыч, исправлявший у Кисельникова должности и эконома, и лакея, и дядьки, накрыл на стол, и Александр Васильевич, усталый, продрогший и голодный, пригласив гостя разделить трапезу, стал с наслаждением уписывать похлебку и разваренное мясо, сдабривая все куском ароматного хлеба. Евгений Дмитриевич ел вяло, и, конечно, в этом играла роль не скудость обеда, так как армеец был неприхотлив и питаться ему в былое время приходилось зачастую одними солдатскими сухарями с водою или, в лучшем случае, с квасом.
Беседа шла вяло. Видимо, какая-то мысль занимала Назарьева, и он собирался с духом что-то сказать Кисельникову. Тот подметил это, но пускаться в расспросы считал неудобным и ждал, пока Евгений Дмитриевич сам поведает ему цель своего посещения.
Только когда приятели, закурив трубки с длиннейшими чубуками, расположились, блаженствуя, на мягком диване, Назарьев заговорил, зачем он пришел.
— У меня к тебе просьба, Александр Васильевич, — сказал он.
— Просьба?
— Да, и даже очень большая. Можешь дать мне честное слово, что никому-никому не скажешь о ней, все равно, исполнишь ли ты ее или нет?
— Даю слово.
— Верю. Спасибо! Голубчик, ведь ты у Свияжских бываешь довольно часто?
— Да. А что?
— Ну так вот. Я тебе дам записочку, а ты… Ты, будь друг, передай ее Ольге Андреевне! — сказал Назарьев не без смущения. — Но так, чтобы никто не заметил, — добавил он торопливо.
Кисельников посмотрел на него с недоумением и медленно ответил:
— Хорошо… Отчего же. Но ведь и ты сам к ним ходишь.
— Хожу, — с мрачным видом промолвил капитан, — но с некоторых пор либо Ольгу ко мне вовсе не выпускают, либо при ней всегда Надежда Кирилловна или — того хуже — князь Дудышкин. Он там, кажется, и днюет и ночует.
— Да, это верно, Дудышкин постоянно у них толчется.
— Скажу тебе прямо, — с нервной дрожью в голосе продолжал Назарьев. — Я страстно, до безумия люблю Ольгу, она меня тоже любит, а теперь мы разлучены. Мы не можем перекинуться и парой слов. Когда я вижу Ольгу, мне хочется броситься к ней, обнять, зацеловать, но приходится сдерживаться и казаться спокойным, когда в душе бушует буря. Если бы ты знал, какая это мука! Я вижу, что и она, моя птичка, страдает. В ее взгляде я подмечал такую тоску, что у меня сердце рвалось. Прежде мы виделись с ней свободно; теперь не знаю, что произошло; может быть, заподозрили. Вот я и надумал передать ей письмо через тебя. Если сможет, пусть ответит. Я верю, Саша, в твое честное слово: ты никому не выдашь. О нашей любви с Олечкой никто не знает, даже ее брат, хоть я с ним большой приятель. Ты когда пойдешь к Свияжским?
Александр Васильевич был тронут этой исповедью и доверием, оказанным ему Евгением Дмитриевичем.
— У меня время не занято. Если хочешь, схожу хоть сейчас, — проговорил он.
Назарьев так за него и ухватился.
— Голубчик! Вот разодолжишь! Иди, иди! А я здесь подожду. Ай, славно! И князя теперь, верно, нет, он, кажется, попозже приходит. И день у Свияжских не приемный, но тебя-то примут, конечно. Улучи минутку и отдай письмецо. Пусть бы ответила. Вот буду ждать-то! Одевайся, родимый, скорее!
— Быть по сему! — с улыбкой промолвил Александр Васильевич и пошел переодеваться.