клиентов, воспитанных в системах иных культур. Однако это тщательное изучение, в котором блистают японцы, не означает имитацию. Так появляются общества — возможно, шизоидные? — история которых проживается в двух темпах: в темпе дополнительной, накопительной истории, «научно-технического прогресса», и более медленном, даже однообразном темпе частной жизни, которая несмотря на инновации, проникающие в нее извне (телевидение), обступающие ее со всех сторон («шум и ярость», необходимость разного рода платежей), осаждающие ее (необходимость давать отпор вызову, приходящему извне), бережет традиции, в основе сохранения которых лежит язык. Если обнаружить признаки американизации можно с легкостью, то постижение степени ее проникновения в сознание французов представляет собой чрезвычайно сложную эпистемологическую проблему. Дело в том, что нам мало что известно о том, как интерпретируют эту модель, престижную и в то же время отталкивающую, те, кто может ее постичь и при этом не «впитать» (в пассивном смысле этого слова: впитать нечто, о чем не просили, или же в активном: впитать то, к чему стремились).
Предположим, что это активное стремление существует. Какая модель является его целью? Калифорнийская? Техасская? Нью-йоркская? А в этом последнем случае что именно? Гринвич-Виллидж? Линкольн-центр? Дома на Пятой авеню с видом на Центральный парк? Или же облезлые фасады Южного Бронкса? В Америке нет американской модели. Соединенные Штаты — огромная, разнообразная, живая страна, в которой постоянно происходят изменения. Для нас, французов, это страна экзотическая. Вскоре после покушения Рейган повторил слоган Национальной стрелковой ассоциации, насчитывающей 1800 000 членов: «Убивает не оружие, убивает рука». Ничего подобного нельзя было бы услышать из уст французского президента, уцелевшего после покушения.
ВЕКТОРЫ АМЕРИКАНСКОЙ МОДЕЛИ В МЕЖВОЕННЫЙ ПЕРИОД
Две мировые войны разорили Европу и укрепили доминирующее положение Соединенных Штатов. Промышленность, свободная от принуждений законов рынка, достигла небывалого размаха (иначе говоря, ее развитие стало угрожать промышленности стран-союзниц/конкурентов), людские потери были минимальны (114000 погибших в годы I Мировой войны, 284000 —в ходе II Мировой войны, тогда как потери Советского Союза составили 18 миллионов), территория, недоступная для противников, не пострадала. По окончании обеих войн США могли экспортировать в Европу— в частности, во Францию — «культурную продукцию», которая не отвечала в точности ожиданиям, но была принята. Что это, американский «культурный империализм»? Возможно. Но пришлись ли бы ко двору американские детективы (например, романы Чандлера), мюзиклы («Поющие под дождем»), кинофильмы-эпопеи («Унесенные ветром»), телесериалы («Неприкасаемые», «Даллас») и прочее, если бы Европа — израненная, разгромленная, разделенная — смогла освободиться от своего прошлого, забыть обиды и сама создать «универсальные» месседжи, пусть даже «универсальность» была бы при этом маркетинговой и всем бы рулили коммерсанты, а не интеллектуалы? Социология общения учит нас, что принуждать следует через соблазн, о чем бы речь ни шла — о фильмах, джинсах или гамбургерах (Рене-Жан Раво). Именно это позволяет месседжу, культурному или политическому, дойти до адресата. Телевидение, самый современный посредник, не является абсолютным оружием, в противном случае о Лехе Валенсе никто ничего бы не узнал и французские левые не пришли бы к власти в 1981 году. В «принуждении-соблазнении» строго дозируется то и другое, именно поэтому оно эффективно. Поэтому воздержимся от упрощенного взгляда на американскую медийную систему и не будем видеть в ней лишь «тоталитарную идеократию», замаскированную под либерализм. Распространение «модели» вписывается в чрезвычайно сложный межкультурный контекст. «Обращение целевой аудитории в свою веру» никогда не бывает стопроцентным, удача предприятия зависит скорее от сходных черт «передатчика» и «приемника», нежели от «научного» макиавеллизма первого.