Безупречный мастер, Авзоний в совершенстве владеет техникой своего искусства, изобретая самые сложные, самые странные комбинации стиха, вроде цепей, где каждая строчка оканчивается односложным словом, повторяющимся в начале следующей. Темой подобных ухищрений является прославление числа три, правлений цезарей, формулировка сентенций семи мудрецов и т. д. Верный традициям школы, он копирует Вергилия, Марциала, чьи двусмысленные эпиграммы находят в нем холодного подражателя. Эти школьные упражнения, эти тяжеловесные игрушки не исчерпывают его творчества. В его сборнике попадаются вещи, не лишенные изящества и грации, хотя не отмеченные особенной вдохновенностью или полетом воображения. Маленькое стихотворение о розах могло бы вдохновить Ронсара. Поэма о Мозеле заключает красивые картинки, удачно схваченные пейзажи. В них чувствуется, и этим особенно интересен Авзоний, та жилка личного, интимного, которая является чем-то новым для античной литературы. Он рассказывает о себе самом с легкой небрежностью, напоминающей его земляка Монтеня, тонко и живо рисуя детали своей повседневной жизни. Он обаятелен, когда предается просто и искренно настроениям своей привязчивой и честной натуры. Здесь человек гармонично сливается с поэтом. Его отец, жена, дети, учителя: все, кого он любит или любил, уголок, где он провел детство, его милый Бордо, — все это его искренно вдохновляет. — «Привет тебе, маленькое наследие, царство моих предков, которое мой дед, прадед и отец возделали своими руками. Увы, как бы желал я, чтобы оно досталось мне вместе с любимым человеком. Теперь моим уделом является труд и забота, — прежде отец представлял мне удовольствия, а себе брал остальное»… «Давно уже упрекаю я себя за холодное молчание о тебе, о, моя родина! Ты, славная твоими винами, твоими цветами, твоими великими людьми, нравами и умом твоих граждан, благородством твоего Сената! — тебя я еще не воспел… А между тем Бордо дал мне рождение, тот Бордо, где небо ясно и кротко, где щедро орошаемая земля производит богатство, Бордо — с долгой весной, с короткой зимой, с тенистыми холмами!.. Бордо принадлежит моя любовь, если Риму принадлежит мое почтение. Там я был консулом, там мое курульное кресло, но здесь — моя колыбель…» — Наконец, вот его поздравительное письмо ко дню рождения внука, о воспитании которого он нежно заботился: «Улыбнись моей старости! О, если б она могла еще отодвинуться от рокового конца, если б она могла продлиться безболезненно, и мне дано было принять участие в твоих радостях и видеть еще угасающие светила, прежде чем сойти в могилу. Да, дорогой внук! Возврат твоего дня рождения дает мне двойную радость, заставляет живее чувствовать счастье жизни, потому что слава твоя растет с прекрасным твоим возрастом, и я, старик, могу видеть тебя в цвете юности».
Конечно, эти излияния раздуты искусственной амплификацией, но в них много искреннего и трогательного. Эти нюансы тонких и нежных чувств, этот мягкий романтизм обличает в Авзонии настоящего галла, известными сторонами он уже современный француз.
Авзоний — христианин, но его религия довольно поверхностная, занимает немного места и в его жизни, и в его стихах. Его естественный оптимизм, его веселость не мирятся с христианским унынием. Проблемы, разрешение которых сулит вера, не смущают его спокойствия. Настоящий предмет его поклонения — это литература. Его сердце и воображение остались языческими. А между тем мир менялся вокруг него. Варвары, о которых он не думал в своем мирном убежище, были снова у ворот Империи — на этот раз для того, чтобы ворваться в них и утвердиться в ней окончательно. Св. Мартин потрясал Галлию своим огненным словом и совершал обращения массами. Из этой моральной революции рождалась литература, которая озарила последним сиянием галло-римскую культуру, но которая, будучи резко враждебной паганизму, имела в распоряжении для всего с ним связанного — только анафемы. Она принадлежит уже иному веку, и мы не будем переступать через его порог. Авзоний знал первых его представителей. Он видел, как его любимый ученик Павлин, — Павлин Ноланский отрекся от мира и предался Господу. Это было для него большим горем. Письмо, написанное по этому поводу, следует считать одним из лучших его произведений. Никогда у него не было более проникновенного тона, но его доводы удивительно наивны. В глубоких мотивах решения своего ученика старый книжник не понял ничего.