К несчастью, граната, упавшая в артиллерийский ящик, взорвала его и привела пехоту в беспорядок; огонь с высот Ла-Люн еще увеличил его, и первая линия уже начинала подаваться. Келлерман, заметив это, прискакал сам, вновь построил ряды и восстановил порядок.
В эту минуту Брауншвейг рассудил, что можно взобраться на возвышенность и штыками сбросить с нее французские войска.
Был полдень. Густой туман, до этой минуты облекавший обе армии, рассеялся, они ясно различали одна другую, и молодые французские новобранцы видели пруссаков, приближавшихся тремя колоннами с уверенностью старых, закаленных вояк. Они в первый раз сходились на поле битвы, в первый раз собирались скрестить штыки. Они не знали ни себя, ни своих врагов, и тревожно переглядывались. Келлерман въехал в укрепления, расставил свои войска колоннами в один батальон во фронте и наказал им не дожидаться пруссаков, а, как только они будут на нужном расстоянии, бежать им навстречу, в штыки. Он возвысил голос и крикнул: «Vive la nation!» В эту минуту можно было стать храбрецами или трусами. Но призыв всех воодушевил, и молодые солдаты, повторяя его, пошли на врага. При виде этого зрелища Брауншвейг, который весьма неохотно решился на атаку и опасался результата, остановил свои колонны и приказал им вернуться в лагерь.
Этот опыт оказался решающим. С этой поры иностранцы поверили в храбрость всех этих «башмачников» и «портных», из которых, по словам эмигрантов, состояла французская армия. Они видели людей экипированных и храбрых; офицеров опытных, в орденах; генерала Дюваля, высокий рост и седины которого внушали почтение; Келлермана; наконец, Дюмурье, выказывавшего столько твердости и искусства против неприятеля, так сильно превосходившего его числом. В эту минуту над Революцией был произнесен иной приговор, и этот хаос, до тех пор осмеянный, стал казаться грозным порывом энергии.
В четыре часа Брауншвейг попытался возобновить атаку. Уверенность французских войск опять сбила его с толку, и он вторично отступил. Переходя от одного удивления к другому, находя лживым всё, что ему рассказывали, прусский полководец уже двигался не иначе как с величайшей осмотрительностью, и хотя его много упрекали за то, что он не повел атаку упорнее и не сбросил французов с их позиции, но знатоки находят, что он был прав. Келлерман, поддерживаемый справа и слева всей французской армией, был в состоянии выдержать атаку, а Брауншвейг, если бы дал себя один раз побить и загнать в теснину в крайне неудобной местности, рисковал совсем пропасть. К тому же он все-таки занял дорогу в Шалон, а следовательно, отрезал французов от их центра и надеялся принудить их покинуть позицию в течение нескольких дней. Он не сознавал того, что, имея в своей власти Витри, единственное, что грозило французам, – лишь небольшое замедление в подвозе провианта.
Таково было знаменитое дело 20 сентября 1792 года, в котором более двадцати тысяч раз стреляли из пушек, вследствие чего оно было названо канонадой при Вальми[56]
. Потери были примерно одинаковые с обеих сторон и равнялись в каждой армии восьми или девяти сотням солдат. Уверяют, будто в тот же вечер эмигранты выслушали гневный выговор от прусского короля и будто с этого дня значительно убавилось влияние Калонна, наиболее хвастливого из эмигрантских министров и наиболее щедрого на преувеличенные обещания и сведения, опровергаемые реальностью.В ту же ночь Келлерман без шума переправился обратно через Ов и стал на те самые высоты Жизокур, которые следовало занять с самого начала и которыми пруссаки в этот день воспользовались. Пруссаки же остались на высотах Ла-Люн. Размещение армий получилось любопытное: французы были обращены лицом к Франции, точно наступали на нее, а пруссаки – спиною, как будто защищали.
Тут Дюмурье начал новый ряд действий, исполненных энергии и твердости, – на этот раз против собственных офицеров и французских властей. Имея около 70 тысяч войска, отличный лагерь, не нуждаясь в провианте, или по крайней мере нуждаясь в нем редко, он мог позволить себе ждать. У пруссаков, напротив, имелся недостаток в пище, болезни начинали опустошать их армию, а при этих условиях промедление пагубно. Сверх того, отвратительная осень в глинистой, сырой местности не позволяла им задерживаться долго.
Если бы они, несколько поздно, спохватились и захотели с прежней быстротой и энергией идти на Париж, Дюмурье мог последовать за ними и окружить их, как только они забрались бы подальше.