Мы сейчас видели, что говорилось обеими сторонами в прениях. Но из экзальтации умов и страстей возникла другая система и другое мнение. В Клубе якобинцев и в рядах Горы уже поговаривали о том, нужны ли прения, суд, словом, формы, чтобы избавиться от так называемого тирана, схваченного с оружием в руках, проливавшим кровь нации. Это мнение имело ужасный рупор в лице юного Сен-Жюста, сурового, холодного фанатика двадцати лет от роду, который мечтал об идеальном обществе, где царствовали бы безусловное равенство, простота, строгость и несокрушимая сила. Еще задолго до 10 августа зародилась в глубине его мрачного ума мечта об этом неестественном обществе, и он дошел в своем фанатизме до той крайности, до которой Робеспьер дошел лишь по избытку ненависти. Новичок среди революции, в которую едва вступил, еще не прошедший через все ошибки и преступления, примкнувший к партии Горы своими свирепыми мнениями, Сен-Жюст восхищал якобинцев отвагой ума, очаровал Конвент талантом, но еще не приобрел известности в народе. Его мысли, всегда хорошо принятые, но не всегда понятные, получали полную силу лишь тогда, когда чрез повторения Робеспьера делались более ясными и отточенными.
Он говорил после Моррисона, усерднейшего из поборников неприкосновенности, и, не нападая на своих противников прямо, потому что еще не успел никого лично возненавидеть, сначала выказал только негодование против мелочности собрания и тонкого умничанья в прениях.
Рассматривая вопрос с другой стороны, нисколько не касавшейся Людовика XVI, Сен-Жюст восстал против умствования и излишних тонкостей, вредивших, по его словам, великим делам. Жизнь Людовика XVI для него ничто, его тревожит дух, который обнаружат судьи, его беспокоит вопрос, какую меру самих себя дадут они в этом деле. «Люди, которые будут судить Людовика XVI, – говорил он, – должны основать республику, а люди, придающие сколько-нибудь важности справедливому наказанию короля, никогда республики основать не смогут. Со времени представления отчета обнаружилась некоторая неуверенность. Каждый сближает процесс короля со своими частными взглядами: одни как будто боятся впоследствии понести кару за свое мужество; другие не совсем отреклись от монархии; третьи страшатся доблестного примера, который был бы залогом единства.
Мы друг друга и самих себя все судим строго, скажу даже – яростно, мы только и думаем, как умерить энергию народа и свободы. И почти никто не обвиняет общего врага, всех обуяло малодушие или сознание причастности к преступлению, и все переглядываются, прежде чем нанести первый удар!
Граждане, если в Риме монархия возродилась после шестисот лет доблести и ненависти к царям, а в Великобритании – после смерти Кромвеля, несмотря на всю его энергию, то почему же не должны у нас опасаться добрые граждане, друзья свободы, видя, что топор дрожит в наших руках и народ в первый же день избавления чтит память о своей неволе! Какую республику хотите вы учредить среди наших частных состязаний и общего насилия?! Мера вашей убежденности в этом суде будет также мерою вашей конституционной свободы».
Были, однако же, умы, не столь фанатичные; они старались демонстрировать более спокойное отношение к процессу и привести собрание к расследованию его с более верной точки зрения.
«Взгляните на истинное положение короля в Конституции 1791 года, – сказал Рузе на том же заседании 15 ноября. – Он был выставлен против национального представительства в качестве соперника. Не естественно ли было с его стороны стараться вернуть себе возможно большую часть утраченной власти? Не вы ли сами открыли ему эту арену и призвали его на нее – бороться против законодательной силы? В этой борьбе он остался побежденным: он один, обезоружен, ниспровергнут к ногам двадцати пяти миллионов человек, и эти двадцать пять миллионов устроят бесполезную подлость и добьют лежачего? К тому же разве Людовик XVI не подавил в душе своей присущую всем людям склонность к власти более, чем всякий другой государь в мире? Разве он в 1789 году не пожертвовал добровольно частью своей власти? Разве не отказался от части прав, которыми его предшественники позволяли себе злоупотреблять? Разве он не уничтожил личной неволи в своих владениях? Разве не призвал в свой совет министров-философов и даже эмпириков, указываемых ему общественным голосом? Разве не созвал он Генеральные штаты и не возвратил среднему сословию часть его прав?»