Я не должен быть для тебя буффоном; оставим это для Арзамаса; в другие же минуты воображай меня без протоколов. Некоторого рода шутки на мой счет — хотя они и шутки — должны быть для тебя
невозможны.<…> В этой непринужденности часто бывает много оскорбительного; иногда позволяешь себе говорить с некоторою беспечною легкостию при всех то, что надобно только сказать наедине: можно ли назвать это откровенностию? <…> В нашем Арзамасе, где мы решились, однако, позволять себе все под эгидою Галиматьи, было много неприличного…Еще менее настроен был посвящать себя «галиматье» Батюшков. Узнав о своем заочном принятии в общество, в письме к Жуковскому он заранее отрекся от любых форм полемической деятельности:
Теперь узнаю, что у вас есть общество, и я пожалован в Ахиллесы. Горжусь названием, но Ахилл пребудет бездействен на чермних и черных кораблях: в печали бо погиб и дух его, и крепость.
В связи с участием Батюшкова в «Арзамасе» М. И. Гиллельсон заметил: «…его единственная речь, в которой он „отпевал“ секретаря Российской академии П. И. Соколова, не сохранилась. Скорее всего, Батюшков импровизировал ее; буффонада теперь была ему чужда, и, исполнив с грехом пополам докучную для него обязанность, он поленился, — а может быть, не счел достойным увековечить свое выступление»
[193]. Можно предполагать, что все это время Батюшков руководствовался сформулированным еще в январе 1815 года кредо — «один хороший стих Жуковского больше приносит пользы словесности, нежели все возможные сатиры» (2, 356–357). В 1817 году Батюшков тоже довольно афористично выразил скепсис по поводу другого начинания арзамасского секретаря: «Слог Жуковского украсит и галиматью, но польза какая, то есть истинная польза?» (2, 360).Отсутствие в корпусе арзамасских текстов речей А. И. Тургенева обычно, в полном соответствии с его устойчивым амплуа «ленивца», интерпретируется как свидетельство и следствие его общей литературной непродуктивности (однако мы знаем, что А. И. Тургенев был весьма трудолюбивым чиновником и очень плодовитым корреспондентом). Самое смелое предположение из тех, которые исследователи решились выдвинуть по поводу красноречивого «молчания» Тургенева, высказал Д. Д. Благой, говоривший о странной «стеснительности» Эоловой Арфы
[194]. Впрочем, невзирая на кажущуюся на первый взгляд нелепой характеристику совершенно не стеснявшегося храпеть и бурчать во время арзамасских собраний Тургенева, предположение Благого не лишено оснований. Только стеснялся Тургенев, конечно, не своих арзамасских сочленов, а тех высмеянных в речах и протоколах «Арзамаса» беседчиков, которым могли стать известны или сами эти тексты, или факт их произнесения. Хотя «Арзамас» был достаточно закрытой организацией, на заседания которой допускались только члены общества или очень близкие доверенные лица, протоколы заседаний и произносившиеся в его стенах «похвальные слова», с высокой долей вероятности, имели достаточно широкое хождение в литературных кругах обеих столиц. Еще М. С. Боровковой-Майковой удалось убедительно доказать, что в последовавших после 1815 года переизданиях своих басен Д. И. Хвостов исправил все выражения, которые были едко высмеяны в арзамасской речи Жуковского, и исключил все басни, удостоившиеся самых нелестных характеристик в его «похвальном слове» [195].Тургеневу, уже вошедшему в состав «Арзамаса», приходилось тем не менее бывать и на заседаниях «Беседы»; об одном таком несостоявшемся посещении «Беседы» он сообщает в письме к Вяземскому: «В пятницу едва не попал к халдеям в Беседу, но судьба спасла меня и от скуки бессмертия, и от смертной скуки» (1, 355).