О. А. Проскурин объясняет использование Уваровым в его речи элементов сентиментального стиля и зашифрованного сюжета «Бедной Лизы» желанием продемонстрировать пиетет, который испытывали арзамасцы перед фигурой Карамзина, и оказать тем самым историографу символическую поддержку накануне его приезда в Петербург для улаживания дел по печатанию первых томов «Истории государства Российского». Другим, не менее важным мотивом, по мнению Проскурина, было для Уварова доказательство — посредством инверсии некоторых мотивов и коллизий карамзинской повести — противоестественности, если даже не инфернальной природы творчества беседчиков. Однако такое объяснение даже с натяжкой нельзя применить к арзамасским текстам Жуковского: во-первых, потому что они создавались и произносились на протяжении нескольких лет — задолго до и много спустя после приезда Карамзина в столицу, во-вторых же, с помощью кодов и штампов «чувствительной литературы» в протоколах очень часто описывались поступки и речи самих арзамасцев. Дело здесь, очевидно, в другом.
Стиль сентиментальной повести был уже очень далек от того, что писали в прозе во второй половине 1810-х годов Жуковский и другие арзамасские авторы, невзирая на их декларативную приверженность карамзинскому направлению. Оба стилистических регистра были к этому времени устоявшимися системами, которые могли стать объектом пародии или травести (в терминологии Тынянова, пародийных или пародических произведений), а следовательно, предполагали известную степень остранения при их высмеивании или имитации. Именно поэтому многие речи и протоколы представляют собой сочетание архаики и сентиментального слога, сменяющих друг друга по прихоти одного или другого арзамасского оратора. Вообще же переходы от одного регистра к другому в рамках одного текста (речи или протокола) — явление в арзамасской практике очень частое. Главным здесь было, по выражению Вяземского, «говорить о предметах языком, их достойным» (2, 403). Мы приведем здесь лишь один пример макаронического стиля из речи Жуковского.
Какое зрелище пред очами моими? Кто сей, обремененный толикими шубами страдалец? Не узнаю его! Сердце мое говорит мне, что это почтенный друг мой Василий Львович Пушкин, тот Василий Львович, который снизшел с своею Музою, чистою девою Парнаса, в обитель нечистых барышень поношения и вывел ее из сего вертепа не посрамленною <…> тот Василий Львович, который могуществом гения обратил дородного Крылова в легкокрылую малиновку… Все это говорит мне мое сердце! Но что же говорят мне мои очи? и т. д.
Конечно же арзамасцы помнили, что за каждым из использовавшихся ими стилистических регистров стояла определенная эстетическая система координат, более того — определенная культурная идеология. Создание комического эффекта было одной, но отнюдь не единственной из решавшихся ими задач. О другой, не менее важной хотелось бы сказать в заключительном параграфе этой статьи.
Послойный, проблематизирующий анализ арзамасских протоколов показывает, что сфера комического, то есть пародия и сатира, отнюдь не была предметом единодушного консенсуса членов общества. Даже если допустить, что основным желанием, руководившим организаторами и первыми членами «Арзамаса» при его создании, было желание шутить и смеяться, их представления о том, в какую форму должен быть облечен смех, на что направлен, для чего полезен, — очень и очень разнились. Однако это не значит, что участники «Арзамаса» с первых и до последних дней его существования так и не могли договориться о том, зачем нужна такая странная и, заметим, отнимавшая немало времени форма проведения досуга (напомним, что отсутствие на заседании — даже по уважительной причине — непременно фиксировалось в протоколе и строго каралось, вплоть до исключения из состава общества).
Проблема, на которой сходились интересы всех без исключения арзамасцев «первого призыва» (то есть принятых в общество в 1815-м — первой половине 1816 года), заключалась в необходимости создания адекватного, эффективного, современного языка для обсуждения произведений литературы (даже не обязательно, собственно, языка литературной критики). Это обсуждение — устное или письменное — понималось не столько как самодостаточная сфера деятельности, сколько как средство совершенствования литературного мастерства отечественных авторов. Показательно, что уже на четвертом (третьем ординарном) заседании, при заключении «перемирия с халдеями», было постановлено: