Он подчинился, вышел и направился в сарай. Он тут же вознамерился зарезать борова, но подумал, что не с руки сейчас, после рождения сына, мертвить плоть, видеть кровь, и поэтому решил попросить соседа Ковчегова помочь.
Сосед Ковчегов, немолодой, незаметный, несильный, неслышно живущий мужик, один из тех, кто предпочитал не мозолить глаза — целее будешь, — со вниманием выслушал соседа Кобыло, усмехнулся в бороду, вечно немытую и нечёсаную, положил руки на голый стол, стоявший в горнице, и, глянув на молчаливую и такую же незаметную жену, кивнул. У этого Ковчегова была одна особенность, делавшая его в собственных глазах человеком значительным, — он был молчалив. Не в том смысле, что вечно молчал, за неделю он произносил-таки пять-шесть слов. А если уж девять, то это в случаях больших запоев, которые случались время от времени. Он гнал самогон сам, запирался в бане и гнал, пил и гнал, гнал и пил. Никто не мог понять причины этого, ибо в таком богатом селе, как Кутузовка, пить мог только окончательно опустившийся человек. Ковчегов не слыл таковым: по улицам не болтался и пьяное хайло на сходках не драл, молчаливо слушал, молчаливо соглашался со всем, а если не соглашался, так же бессловесно уходил. Запирался в сарае, открывал флягу с самогоном, снимал крышку с шайки с брагой, опрокидывал стакан самогона и запивал «зелье» брагой. Жизнь поворачивалась к нему милостивым лицом, в тот момент он понимал, что живёт не напрасно. Обычно сена ему хватало до марта, а хлеба — до апреля. Сено он, как правило, одалживал у Кобыло, обещая ему вернуть с первых покосов, но ни разу ещё не возвращал. Кобыло закрывал на это глаза: что, мол, возьмёшь с нищего, а Ковчегов при встрече приопускал глаза, как бы показывая, как ему стыдно.
Ковчегова Иван Кобыло подобрал полумёртвого на просёлке, пьяного, обмороженного, лет десять тому назад. Всю зиму выхаживал его, отпаивал. Ковчегова избили за воровство в Шербакуле, сожгли его дом, опоили и бросили на дороге подыхать, окончательно полагая его за мёртвого.
Кобыло отдал ему свой сарай, помог отстроиться, наделил огородом, и — пусть живёт. Так появился у Кобыло обязанный ему по гроб жизни сосед Ковчегов.
Кобыло вывел своего огромного борова, по белизне и чистоте не имевшего себе равных в селе; подошедший вовремя Ковчегов молча постоял с длинным ножом, поглядел, как хрюкает боров, подождал, когда тот повернётся нужным боком, затем рванулся к нему и всадил онемевшему от неожиданности борову нож по самую рукоять в самое сердце, хладнокровно и молниеносно. Боров ещё пытался спасти свою жизнь, норовя вырваться из цепких рук, елозя по снегу, утробно повизгивая. Но крепко держал Ковчегов воткнутый в самое сердце борова нож и не вынимал, пока силы у бедняги совсем не иссякли. Наконец он свалился на бок, закатил глаза, слабо дёрнулся и испустил дух, напоследок шевельнул копытцами, судорожно вытянулся и затих.
Ковчегов молча взглянул на Кобыло, показывая на совершенную работу.
Иван Кобыло уже тащил охапками солому, обложил, подвёртывая под борова, старясь положить его на полешки, тут же поджёг солому и принялся шмалить. Весёлый огонёк заметался, сжигая щетину, а Иван с огромным ножом в руке, закатав рукава своей фуфайки, ходил, прищурившись, вокруг огня и чистил тушу. Ковчегов молча глядел на ловкую работу соседа, косясь на скирду сена, и думал, что некрасивый его вчерашний поступок, похоже, замечен, — он своровал вчера ночью несколько охапок сена со скирды Кобыло, стоявшей у самого плетня, разделявшего их дворы. Отдав нож соседу, Иван побежал за тазами, а вернувшись, ещё раз осмотрел, хорошо ли ошмалили борова, распустил брюхо тому и принялся выкладывать внутренности в тазы.