составлял из Сената, ограничивая количество ее членов до двухсот и предоставляя монарху сделать пятьдесят назначений; выборную палату он составлял из нынешнего Законодательного корпуса, до его законного обновления. Сенат обеспечивал членам верхней палаты их дотации, а членам нижней палаты — их жалованье. Он предоставлял королю всю полноту исполнительной власти, включая право войны и мира, и разделял законодательную власть между королем и двумя палатами. Он провозглашал несменяемый суд; освящал свободу культов, свободу личности и свободу прессы; сохранял Почетный легион, оба дворянских сословия и присвоенные армии выгоды, а также провозглашал забвение прошлых голосований и актов.
Положения, составленные в простых, ясных и весьма общих выражениях, оставлявших возможность со временем уточнить их, были приняты вечером 6 апреля. На следующий же день Конституцию напечатали; 8-го ее обнародовали во всех кварталах столицы. Конституция произвела неблагоприятное впечатление. Никто не любил и не уважал Сенат, который следовало бы поддержать, ибо он один мог перенести корону с головы Наполеона на голову Бурбонов, представлять при передаче короны нацию и поставить ради нее разумные условия. Бонапартисты обвинили Сенат в том, что он поднял на своего основателя отцеубийственную руку. Едва проснувшиеся от долгого сна друзья свободы видели в нем только рабское орудие невыносимого деспотизма. Роялисты, ненавидевшие в нем Революцию и Империю, возмущались тем, что он дерзнул поднять голову из своего позора, чтобы диктовать условия законному королю, притом условия, заимствованные у омерзительной революции. В их глазах это был акт бунта, бесстыдства и неслыханного цинизма. Они прибегли к самому простому средству, которое использовал и Монтескью: напали на Сенат с его слабой стороны и возмутились, впрочем, вместе со всем обществом, тем, как тщательно позаботился он о собственных интересах, оговорив сохранение дотаций.
Дали свободу прессе — не газетам, а памфлетам, единственно тогда популярным, и рекой полились горькие
насмешки над охранительным Сенатом, который из всего, что ему поручено было сохранить, сумел сохранить только свои дотации. Жадность, захваченная с поличным, есть один из пороков, над которыми всегда легко вызвать насмешки людей, обыкновенно безжалостных к обнаруженным в соседе собственным недостаткам. Общество попалось в ловушку и не заметило, что, насмехаясь над этим органом, делается сообщником эмиграции, пороков которой в ту минуту следовало опасаться куда больше, чем пороков Сената. Это было несчастье, которое сумели оценить только люди спокойные и просвещенные, всегда столь малочисленные во времена революций.
Имевший поручение оговорить интересы Наполеона и его семьи, Коленкур с болью видел, как после распространения слуха об отречении в Париж потекли заверения в присоединении к временному правительству. Свои заверения в преданности поспешили отправить маршалы Удино, Виктор и Лефевр и множество генералов. Министры Империи, во главе с Камбасересом собравшиеся вокруг Марии Луизы в Блуа, в большинстве своем поступили так же. Только Сульт, Сюше, Ожеро, Даву и Мезон — соответственно командующие армиями в Испании, Каталонии, Леоне, Вестфалии и Фландрии — молчали, ибо находились далеко и еще не успели высказаться. Но временное правительство отправило к ним гонцов с официальным требованием и неофициальной просьбой присоединиться к новому порядку вещей, указывая на бессмысленность и опасность сопротивления. От всех, за исключением маршала Даву, известного своим упорством, надеялись на ответы, сообразные обстоятельствам.
Каждый новый день добавлял сил новому правительству, ослабляя Наполеона и делая его представителей всё более зависимыми от переговорщиков, с которыми им приходилось иметь дело. Александр дружески предупреждал об этом Коленкура и советовал ему поспешить. В самом деле, в лагере государей-союзников, как и в гостиных временного правительства, возмущались тем, что этот