Февраль заканчивается, ясный и холодный, но, когда приходит март, погода меняется, а вместе с ней меняется и отец. По мере того как температура поднимается, небо затягивают облака и начинаются первые дожди со снегом, он становится все более замкнутым и молчаливым. Перестает бриться, потом принимать душ, потом готовить еду. И вот приходит день, может, треть месяца уже миновала, когда я понимаю: три его нерабочих дня (такое иногда случалось, работа у него сменная) растянулись в четыре… потом в пять… потом в шесть. Наконец я спрашиваю его, когда он пойдет на работу. Я боюсь спрашивать, потому что теперь большую часть времени он проводит или наверху, в своей спальне, или внизу, лежа на диване, слушая кантри-музыку на волне радиостанции WWVA, расположенной в Уилинге, западная Виргиния. Со мной он практически не разговаривает, ни наверху, ни внизу, и я вижу, что теперь его глаза постоянно бегают взад-вперед, он высматривает
– Ты хочешь знать, когда я вернусь на работу, – говорит он задумчивым тоном. Лежа на диване, с заросшим щетиной лицом. Лежа в старом рыбацком свитере и кальсонах, с торчащими из них босыми ступнями. Лежа под песню Реда Соувина[130]
«Давай уйдем», звучащую из радиоприемника.– Да, папа.
Он приподнимается на локте и смотрит на меня, и я вижу, что он уже ушел. Хуже того, что-то в нем прячется, растет, становится сильнее, дожидается своего часа.
– Ты хочешь знать. Когда. Я. Вернусь на работу.
– Я думаю, это твое дело, – говорю я. – Я пришел лишь для того, чтобы спросить, сварить ли мне кофе.
Он хватает меня за руку, и вечером я вижу синяки на тех местах, где его пальцы впились в кожу и мышцы.