Пересекая пустынную мостовую, чтобы возвратиться домой, я по наитию оглянулся назад и застыл на месте. Почудилось, что скрипнула дверь, и на порог — со столиком в руках — выступила из ресторана печальная певица в белом платье. Поставила столик на тротуаре, покрыла его скатертью и расположила на нем пулемет. Потом двое евреев вынесли ей высокое кресло, чмокнули ей руку и скрылись за дверью. Певица осторожно опустилась в кресло, пригнулась к пулемету и стала в меня целиться. Я сорвался с места и пулей влетел в подъезд.
Дверь, в которую я не успел постучаться, отворил брат и спросил шепотом — с какой это стати я пил на улице водку, а после паузы под светофором бросился в подъезд? Я объяснил, что под светофором мне показалось, будто дома меня заждались. Он сказал, что у меня была пьяная галлюцинация, ибо никто меня не ждет, все спят, а сам он сейчас к ним присоединится и оставит меня в этом гавеном мире одного. Оставшись один, я подошел к кухонному окну с видом на улицу. Пьяные евреи из «Красного яблочка» разбредались — за исключением одного — в разные стороны. Этот один никуда не спешил и висел на перилах, как дождевой плащ. Потом появилась певица в белом платье и зевнула. Осмотревшись по сторонам и не обратив на него внимания, уставилась в мое окно, — единственное, где горел свет. Потом вскинула правую руку и, прицелившись в меня без пистолета, начала стрелять. Я испугался отсутствия границы между помышлением и фактом. Пригнул на всякий случай голову, выключил свет и уселся на стул. Голова шла кругом.
В окне висела чистая луна, похожая лоском на ту, которую я видел в Вильнюсе, из квартиры Смирницких. А быть может, это была та же самая. Задумавшись, догадался, что она и была: другой не бывает! Впрочем, не бывает ли? Есть ли на свете хоть что-нибудь, чего не бывает? Особенно, когда, как сегодня, прошло столько времени, — больше, чем прошло! Потом задался другим вопросом: а с какой стати мне кажется, будто прошедшего времени образовалось больше, чем могло уместиться в истекший срок? Вопрос показался важным, ибо я обменял на него один день жизни. Чем же этот день явился, — эпилогом к былой или прологом к новой? Или — ни тем, ни другим, поскольку жизнь не имеет ничего общего с символами сознания? Тем более — когда сознание разжижено водкой…
Надо жить просто, то есть спать, решил я, но подняться не успел: за спиной скрипнула половица и кто-то вошел в кухню, вынудив меня вздрогнуть, потому что кто бы то ни был, — меня застали на мыслях, с которыми я ни с кем не делился. Повернувшись на шум, сумел разглядеть в темноте только темное же пятно. Это пятно медленно приблизилось к белому холодильнику; скрипнула дверца, и в ледяном свете, выплеснувшемся из его недр, я увидел вдруг профиль жены каким увидел его впервые — тоже в темноте — 20 лет назад: не по-земному ясным и красивым, профиль мудрой, но не знакомой мне или не существующей птицы с выпуклыми надбровиями, прямым тонким носом и быстрой линией губ и шеи. С того дня я не мог уже остаться до утра ни с одной другой женщиной, но беда была в том, что все это время я тщетно дожидался самого казалось бы непонятного между двумя людьми, — любви. К чему любовь, когда любить некого, восклицал я часто до знакомства с женой, не подозревая того, что все тут обстоит либо сложнее, либо проще.
О любви я размышлял часто, и, хотя ни разу еще не мог представить себе существования без жены, существование с ней отказывался называть любовью. Поневоле пришел к заключению, которое доставляло то боль, то умиротворение: любовь есть простейшая вещь, которую люди мистифицировали то ли из космической скуки, то ли наперекор другому мистифицированному явлению, смерти, а то ли из безнадежной глупости, подобной уже пристыженной глупости обожествления деревянного обрубка. Любовь есть таинственная сумма столь же обыденных переживаний, сколь доступна знанию сумма двух засыпающих вместе людей, которые, однако, уходят во сне в разные миры…
Вынув из холодильника какой-то пузырек, жена закрыла дверцу и снова превратилась в темное пятно. Сонная, наощупь же стала выбираться из кухни, так меня и не заметив. Не стал звать ее и я: боялся возвращения из новой, только что начавшейся жизни в прежнюю. Считая половицы на кухне и потом в прихожей, мой страх перед возвращением в старое удалился и утих. И тогда, в судорожном порыве к уничтожению прошлого, мое сознание оказалось способным на кощунство: как только темное пятно исчезло из виду, — у меня возникло острое хотение его погибели, погибели самого мне близкого из живого, моей жены.