Время было заполночь, мороз крепчал. Истомленный и голодный, я с трудом шагал, поддерживаемый только желанием скорей увидеть свою семью, которую не видел 4 года. Выбившись из сил, я снимал с плеч котомку с барахлом и, поставив ее на дорогу, садился на нее отдыхать. Но тут меня сразу начинало клонить в сон, и я напрягал все усилия, чтобы не заснуть: мороз под утро еще усилился, можно было обморозиться. Все же один раз не выдержал, заснул. Долго ли спал — не знаю, но мне приснился отец, мы с ним о чем-то зло поругались по обыкновению. Проснулся я в скверном настроении.
В Монастыриху пришел утром, чуть начало светать. Завернул в один дом погреться и, наверное, не выдержал бы, заснул в тепле, но хозяин собирался ехать в лес в ту сторону, куда и мне надобыло идти, верст пять нам было по пути. Ехал он один на двух лошадях. Я попросил его подвезти меня, но он артачился. Тогда я предложил ему пару новых носков и полотенце. Взял ведь, ирод, — встречаются же вот такие «добрые» люди!
Довольно рано я попал уже в место, хорошо знакомое с детства — в Гремячую[298]
, на мельницу. Впервые на этой мельнице я был еще, когда ходил в школу, жили мы еще на Норове, вместе с братьями отца. Рабочих лошадей у нас было четыре, и меня брали ямщиком. Я был рад этому, тем более, что ездили без отца, во главе с «дедей Миковкой». Хорошо помню, что тогда только пшеницы мы мололи 18 мешков. А позже мы ездили сюда заготовлять дрова, тоже еще с Норова. Было мне лет 10–11. Несмотря на сильный мороз, ночевали мы прямо в лесу, в шалаше, перед которым всю ночь горел костер. И жили тут так не одну неделю. Дяди Миколки на этот раз не было, были отец и дядя Пашко. Этот дядя не был таким добрым, как Николай, хотя отца все же лучше. С отцом они часто ругались: отец не любил его за то, что он не был таким беспрекословным, как Николай, а часто огрызался и заглазно ругал отца: «Пышкун» (отец шумно дышал), «Табашной нос» (отец неопрятно нюхал табак, у него почти всегда на кончике носа висела зеленая капелька).Пилили мы тогда дрова в Филиппов пост[299]
, поэтому варили только «постные шти» (овсяная крупа-заспа[300] и вода). Отцу надо было варить эти шти с «картовью», а дядя Пашко и я с картошкой не могли есть. На меня отец очень сердился за то, что я в этом вопросе был заодно с его «врагом». Когда он был особенно не в духе, то наперекор дяде чистил своими всегда грязными руками картошку и клал в котелок. Тогда дядя брал другой котелок и варил без картошки. Я хотя и боялся, что отец рассердится, ел все же дядины шти. Потом днем, когда мы с отцом пилили дрова, он целый день все ругался: «Дурак ты ростешь, у дураков и учиссе, не лешово из тебя товку не будет».«Обворотень, бовшень, статуй, оммен, литас[301]
» — такими эпитетами он меня беспрерывно честил.Потом, когда отец разделился с братьями, и мы жили уже на Дунае, мы с ним не однажды еще ездили в Гремячую заработать на лесе или на дровах. Мне было тогда 13–15 лет, но и по этим годам я был слаб и мал ростом. Отец же этого не хотел учитывать и всегда злился, что я не могу против него «робить»[302]
. Много пинков доставалось мне за это от него. Сам он по силе был выше среднего, но применял в работе свою силу в полной мере только когда разозлится и когда хочет осрамить того, на кого наседает, а обычно он работал с вальцой.И вот я опять в Гремячей. Когда я спускался с горы к мельнице, встретил женщину, она посмотрела на меня пугливо. А через некоторое время она пришла в избушку при мельнице, где я сидел и разговаривал со знакомыми мужиками. Посмотрев на меня внимательно, она удивленно вскрикнула: «Да это ведь ты, Юров! А я тебя давечи не узнала: шапка на тибе какая-то мудреная, сам весь бородой оброс, я думала — лешой идет, ани испужаласе». Ну, думаю, вид же у меня, нечего сказать, за лешего принимают.
Из Гремячей я поехал на лошади, с Олёксой дяди Степана — он приезжал с помолом. В пути, разговорившись, он мне рассказал про свояченицу — старшую сестру жены Настюху: «А свесь-та[303]
, паре, у тебя не совсем баско сделала — двоих рожала, пока мужик-от был на войне да в плену. С Васькой Паншонком связалась. Тот вор-от пока Полевёнка-то[304] не было, дак все у ие и изживал, и роботу всю заодно робили. Первое-то брюхо выстегнула[305], а другово-то, видно, не могла, принесла живого, дак взяла удавила. Довго робенок-от на козлах висивсе[306], наши деревенцы караулили, да с револючиёй-то так все прошло, и суда не было. Топере Полевёнок-от вышов из плену-ту, да все скандалят. Она ведь, сволочь, не поддаетсе Полевёнку-ту. Сам ведь ты, говорит, пошов на войну-ту дак наказвав Паншонку-ту: „Не оставлей здись, Василий Панфилович, бабу-ту у меня“. Вот он и не оставив. Он мне все, шчо надо для хозяйства, делал в кузниче да и дома-то: и телеги починьвав и бороны клав[307]».