В мае в газетах сообщалось о символическом сожжении книг1
^, но это было шоу — куда более реальным и зловещим было исчезновение книг из книжных магазинов и библиотек. Живую немецкую литературу, плоха она была или хороша, выкосили под корень. Книги последней зимы, если ты их не прочитал до апреля, уже невозможно было прочитать. Несколько авторов, которых по какой-то причине пощадили, одиноко стояли на полках, как последние кегли в кегельбане, в полной, убитой пустоте. В основном остались только классики—и внезапно распустившаяся пышным цветом литература «крови и почвы»173 ужасающего, позорнейшего качества. Книгочеи—конечно, меньшинство в Германии, и, как сами они могли теперь слышать чуть ли не ежедневно, ничтожное меньшинство — обнаружили, что мир книг, в котором они жили, оказался украден. И тотчас же они поняли, что каждый из них, ограбленных, может быть еще и наказан за то, что у них же и украли. Они были весьма перепуганы и засунули своих Генриха Манна и Фейхтвангера'! во второй ряд книжных шкафов; а если книгочеи осмеливались обсуждать последние романы Йозефа Р<^’^^175 или Вассермана!6, то беспокойно оглядывались и переходили на конспиративный шепот, словно отъявленные заговорщики.Множество газет и журналов исчезло из киосков — но куда страшнее было то, что случилось с оставшимися. Их было просто не узнать. К газете ведь привыкаешь, как к человету, не так ли? Значит, представляешь себе, как она отреагирует на те или иные вещи, каким тоном выскажется по тому или другому поводу Если же в ней пишут диаметрально противоположное тому, что писали еще вчера, если она опровергает саму себя, если ее лицо исказилось до неузнаваемости, то рано или поздно почувствуешь себя в сумасшедшем доме. Это и происходило. Старые интеллигентные демократические издания вроде «Berliner Tageblatt»1
™ или «Vossische Zeitung»178 изо дня в день превращались в нацистские органы; в своей старой, культурной, взвешенной манере они вещали то же, что орали пропитыми глотками «Angriff» или «Volldscher Beobachter». Позднее к этому привыкли и научились благодарно вылавливать намеки, все еще попадавшиеся в отделе «Культура». В передовицах эти же мысли постоянно отрицались.Нуда кое-где поменялись редакции. Однако часто это лежащее простое объяснение ничего не объясняло. Например, был такой журнал «Die Tat»1
™, орган амбициозный, как и его заглавие. До 1933 года его читали почти повсеместно; журнал издавала группа умных и радикально настроенных молодых людей, с известной элегантностью они писали о тысячелетней перспективе, о поворотном, историческом рубеже и, разумеется, были слишком солидны, образованны и серьезны, чтобы принадлежать какой-либо партии—менее всего нацистской, о которой редакторы «Die Tat» еще в феврале 1933 года писали как о преходящем, малозначительном эпизоде. Так вот, шеф-редактор зашел слишком далеко, в результате потерял свой пост и с трудом избежал смерти (сегодня ему разрешено писать развлекательные романы)188, но остальные сотрудники остались на своих местах и вдруг совершенно естественно и без какого-либо ущерба для собственной респектабельности и «тысслелетней перспективы» стали нацистами — само собой понятно, журнал теперь был лучше, оригинальнее и глубже, чем сами нацистах. Теперешний журнал вызывал изумление: тот же шрифт, те же печать и набор, тот же безапелляционный тон, те же имена, а все вместе—лукавый, хитрый, густопсовый нацистский листок. Обращение леворадикального Савла в нацистского Павла? Цинизм? Или господа Фрид181, Эшман182, Вирзинг183 и т. п. всегда в глубине души были нацистами? Наверное, они и сами этого толком не знали. Впрочем, очень скоро мы бросили разгадывать такого рода загадки. Слишком противно и надоело, —довольно было того, что пришлось попрощаться еще с одним журналом.В конце концов, прощания такого рода были не самыми мучительными—ведь это были прощания не с людьми, но с трудноопределимыми, нередко безличными явлениями и элементами эпохи, создающими ее атмосферу. Не стоит их недооценивать: эти прощания так тяжелы, что жизнь делается по-настоящему мрачной,—трудно дышать, когда воздух над страной, общественная атмосфера, теряет аромат и пьянящую пряность, становится ядовитым и удушливым. Но ведь от этой всеобщей атмосферы можно до известной степени спрятаться, укрыться; можно плотно законопатить окна, закрыть двери и уединиться в четырех стенах тщательно оберегаемой частной жизни. Можно от всего отгородиться, можно всю комнату заставить цветами, а на улице зажимать нос и затыкать уши. Искушение поступать именно так — многие ему поддались — было достаточно велико, в том числе и у меня. Мне не удалась ни одна из подобных попыток. Окна больше не закрывались. Даже в приватнейшей, интимнейшей жизни мне приходилось прощаться, прощаться, прощаться...
29