Тогда я прощался не с одним только Верховным апелляционным судом Пруссии. «Прощание» сделалось лозунгом времени — всепроникающее, радикальное, не знающее исключений прощание. Мир, в котором я жил, растворялся, исчезал, становился невидимым; его исчезновение было чем-то само собой разумеющимся и совершенно беззвучным и невидимым. Чуть ли не ежедневно можно было заметить, как от этого мира отваливаются и тонут, исчезают навеки целые куски. Ищешь взглядом что-нибудь привычное и констатируешь: этого уже нет и никогда не будет. Никогда прежде я не испытывал такого странного ощущения: словно почва, на которой стоишь, неотвратимо осыпается, уходит из-под ног — или еще точнее: словно равномерно и непрерывно выкачивают воздух из колбы, в которой ты сидишь.
Почти безобидным оказалось то, что самым очевиднейшим образом происходило в общественно-политической сфере. Хорошо: исчезли политические партии, были распущены сначала левые, потом правые; но я не был членом ни одной из них. Исчезали люди, чьи имена были на устах у всех; чьи книги читали, о чьих речах спорили; кто-то из них эмигрировал, кто-то попал в концлагерь; вновь и вновь можно было услышать о ком-то: «застрелен при попытке к бегству» или «покончил с собой во время ареста». В середине лета в газетах появился список из тридцати или сорока имен известнейших ученых и литераторов: все они были объявлены «предателями народа», лишены гражданства, имущество их было конфисковано, а сами они подвергнуты поношению[184]
.Еще более зловещим было исчезновение совершенно безобидных людей, которые стали привычной частью нашей повседневной жизни. Диктор на радио, чей голос слышали чуть ли не каждый день, к кому привыкли как к доброму знакомому, исчез в концлагере, и его имя стало опасно произносить[185]
. Артисты и артистки, наши спутники на протяжении многих лет, исчезали один за другим. Очаровательная Карола Неер[186] внезапно стала лишенной гражданства предательницей народа; молодой, блестящий Ганс Отто[187], чья звезда ярко засияла прошлой зимой, — тогда заговорили о том, что наконец-то появился «новый Матковский»[188], которого так долго ждала немецкая сцена, — в один вовсе не прекрасный день остался лежать с размозженным черепом на мостовой во дворе эсэсовской казармы[189]. В газетном сообщении значилось, что арестованный Отто, «обманув бдительность охраны», выбросился из окна. Известнейший карикатурист, над чьими безобидными шаржами хохотал весь Берлин, покончил жизнь самоубийством. Так же поступил и конферансье известнейшего в Берлине кабаре[190]. Другие просто исчезли, и никто не знал, что с ними: они мертвы, арестованы, высланы? — они исчезли.В мае в газетах сообщалось о символическом сожжении книг[191]
, но это было шоу — куда более реальным и зловещим было исчезновение книг из книжных магазинов и библиотек. Живую немецкую литературу, плоха она была или хороша, выкосили под корень. Книги последней зимы, если ты их не прочитал до апреля, уже невозможно было прочитать. Несколько авторов, которых по какой-то причине пощадили, одиноко стояли на полках, как последние кегли в кегельбане, в полной, убитой пустоте. В основном остались только классики — и внезапно распустившаяся пышным цветом литература «крови и почвы»[192] ужасающего, позорнейшего качества. Книгочеи — конечно, меньшинство в Германии, и, как сами они могли теперь слышать чуть ли не ежедневно, ничтожное меньшинство — обнаружили, что мир книг, в котором они жили, оказался украден. И тотчас же они поняли, что каждый из них, ограбленных, может быть еще и наказан за то, что у них же и украли. Они были весьма перепуганы и засунули своих Генриха Манна и Фейхтвангера[193] во второй ряд книжных шкафов; а если книгочеи осмеливались обсуждать последние романы Йозефа Рота[194] или Вассермана[195], то беспокойно оглядывались и переходили на конспиративный шепот, словно отъявленные заговорщики.Множество газет и журналов исчезло из киосков — но куда страшнее было то, что случилось с оставшимися. Их было просто не узнать. К газете ведь привыкаешь, как к человеку, не так ли? Значит, представляешь себе, как она отреагирует на те или иные вещи, каким тоном выскажется по тому или другому поводу. Если же в ней пишут диаметрально противоположное тому, что писали еще вчера, если она опровергает саму себя, если ее лицо исказилось до неузнаваемости, то рано или поздно почувствуешь себя в сумасшедшем доме. Это и происходило. Старые интеллигентные демократические издания вроде «Berliner Tageblatt»[196]
или «Vossische Zeitung»[197] изо дня в день превращались в нацистские органы; в своей старой, культурной, взвешенной манере они вещали то же, что орали пропитыми глотками «Angriff» или «Völkischer Beobachter». Позднее к этому привыкли и научились благодарно вылавливать намеки, все еще попадавшиеся в отделе «Культура». В передовицах эти же мысли постоянно отрицались.Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное