В начале апреля я говорил с Ханни. Она несколько дней пролежала тогда в темной комнате, ничего не ела и плакала. Потом мы бегали с ней из консульства в консульство, отправляли письменные запросы в какие-то чешские учреждения, беседовали с чиновниками в полицейских участках. Все без толку, вопрос о ее государственной принадлежности нипочем не распутывался. Германия стала для нее западней.
Странная жизнь: казалось, шла распродажа после банкротства. Между тем я готовил работы для экзамена, который нимало меня не волновал, поскольку был в другой жизни — моей прошлой жизни. Время от времени я писал маленькие газетные статьи, вкладывая всю горькую язвительность, какую находил в себе, — и удивлялся, когда пару дней спустя читал свои статейки в свихнувшемся на своих навязчивых идеях, однако излагающем их с видом мудрой рассудительности нацистском листке, в который ныне превратилась всемирно известная газета. Как бы я гордился, если бы сотрудничал с ней прежде! А сейчас все это меня нимало не волновало, ибо происходило накануне разрыва с моей страной.
Из всех людей, с кем я поддерживал отношения, странным образом осталась только Чарли. Моя карнавальная любовь. Она тянулась красной ниточкой сквозь серое рядно этого нереального лета: тихо-мучительная, немного нескладная, не очень счастливая любовная история и все же сладостная, несмотря ни на что.
Чарли была обыкновенной берлинской девушкой, простой и доброй, и в счастливые времена наша история могла бы стать банальной. Но несчастье связало нас слишком крепко и потребовало от нас большего, чем мы могли друг другу дать: любовь должна была возместить нам весь мир, которого уже не было, избавить от ежедневной, мучительной, гложущей тоски. На это нас не хватало. Я не решался говорить с Чарли о том, что творилось у меня в душе, настолько ее собственное несчастье было реальнее, проще, тяжелее, очевиднее. Она была еврейкой, ее преследовали: каждый день она терзалась от страха за свою собственную жизнь и жизнь своих родителей, своей большой семьи, которую она очень любила; столько ужасного происходило теперь вокруг этой семьи, такой большой, что мне все еще трудно было разобраться в многочисленных родственниках Чарли. Как и многие молодые евреи, она — вполне понятно — видела во всем происходящем только то, что вторгалось в жизнь евреев, и не было ее вины в том, как она на это реагировала: она вдруг стала сионисткой[242]
, еврейской националисткой. Широко распространенное явление, которое я наблюдал с пониманием, но не без печали: так много было в этом от принятия взглядов нацистов, малодушного согласия с вражеской постановкой вопроса. Но если бы я решился спорить на эту тему с Чарли, то лишь отнял бы у нее последнее утешение. «Но что же нам делать?» — спросила она и посмотрела на меня огромными печальными глазами, когда я однажды попытался очень осторожно выразить свой скепсис. Она учила еврейский язык и думала об отъезде в Палестину. Но пока еще она была не там. Она еще ходила на работу — это ей снова разрешили, хотя и неизвестно, надолго ли, — помогала своей семье, трогательно заботилась об отце и о своих близких, много работала и страдала. Худела, плакала, порой позволяла себя утешать и тогда вновь искренне смеялась. Но это продолжалось недолго. В августе она серьезно заболела, ей удалили аппендицит. Странным образом среди моих знакомых это был уже второй случай, когда аппендицит возникал, судя по всему, по причине душевных потрясений.Итак, среди всех этих событий мы, уж как сумели, нашли себе норку для нашей любовной истории. Мы ходили в кино и винные кабачки, вели себя как веселая любовная парочка, часто расставались поздно ночью, и я ехал к себе домой на метро из отдаленного района, где жила Чарли. Я сидел усталый, с чуть гудящей легкой головой на пустых перронах подземных станций, где, казалось, живыми были только равномерно движущиеся ленты эскалаторов.
По воскресеньям мы часто выезжали за город, бродили по лесам, загорали на просеках и опушках, купались в речках. Окрестности Берлина на удивление хороши, природа здесь сохранила первозданную красоту. Если сойти с исхоженных туристских троп, то даже невдалеке от железной дороги можно очутиться в местах, где словно не ступала нога человека, — великолепно уединенных, глухих и щемяще-печальных. Мы гуляли по просекам под мрачно-зелеными соснами или лежали на лесной поляне под почти угрожающе-голубым небом. Небо было прекрасно. Небо было в полном порядке. В порядке были и трава, мох, муравьи, высокие, плотно стоящие деревья, жужжащие на разные лады насекомые. Во всем — утешение, бесконечное и… смертельное. Лишь мы не вписывались в эту картину. Без нас она была бы еще красивее. Мы ее нарушали.
В то лето стояла великолепная погода, солнце жарило неутомимо, и какой-то насмешливый бог как раз 1933 год сделал в Германии годом лучшего виноградного урожая; о винах этого года еще долго говорили знатоки.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное