Мама как бы оцепенела от ожидания. Прошло всего четыре месяца, как она несколько окрепла и смогла, пошатываясь, пройти километра три-четыре от Поспешевки до Крупца. Прошло всего каких-то два месяца с тех пор, когда, сидя у окна в хате, она говорила мне: «Ингочка, лезу, как собака», – и вытягивала из головы клок волос. В Рыльске волосы мягкие, как шелк, редкие, но уже пробиваются новые, темные. Позже, рассматривая фотографию того времени, мама удивлялась: «Ингочка, смотри, ни одного седого волоса, а тогда казалось – старуха». В Рыльске утихли чирьи, но мама была изможденная, и только широкая кость, прямая спина, широкие плечи не давали возможность понять, до чего же она худа. Лицо с углубившимися морщинами над переносицей, бледность, печать страданий на лице…
Отвыкла ли мама от папы? Не знаю. Наверное. Но я помню, что самое дорогое было – папина карточка, обрезанная по самую шею, папина гимнастерка, при немцах зашитая и теперь вытащенная из подушки. Мама продолжала любить, и ей, как и мне, не приходило в голову, что папа может не приехать за нами. Худенькая мама всю войну была как бы бесплотной. Но если в начале войны она то ходила с Таткой по полям, подбирая картошку, фасоль, то продавала что-то на базаре, после освобождения, мне кажется, вся ее сила уходила на ожидание письма от папы, на ожидание его приезда.
Мама не плакала. Потерянная, она часто сидела на тахте, а может на кровати, и читала, перечитывала папины письма. Они не были похожи ни на те, что папа писал из Ленинграда, после выхода из тюрьмы, ни на те, что папа писал в начале войны. Они были чужими.
Тогда мне даже в голову не могло прийти, что папа не приедет за нами. А сейчас я считаю – с марта 38-го года, когда папа был арестован, по март 44-го, когда папа приехал за нами в Рыльск, родители прожили вместе всего один год – с конца марта 40-го до мая 41-го. Один год за шесть лет!
Беспокойство, обида, ревность и злость изводили маму. Конечно, письма читала и тетя Леля, может, и бабушка. И у всех, у мамы, наверное, тоже, возникало предположение – а нет ли у Здравко другой женщины? Тогда у нас в семье появилось новое слово – ППЖ: полевая походная жена, обидно звучащее, несправедливое, но сложившееся в утешение оставленным и брошенным.